Кен Фоллетт - Игольное ушко
«В этом-то и заключается твоя проблема», – подумала Люси, но не стала продолжать разговор, а лишь вкатила кресло с мужем в их новое жилище.
Когда Люси позвали для беседы с больничным психиатром, она восприняла приглашение с испугом, решив, что у Дэвида сильно поврежден мозг, но все обстояло иначе.
– С головой у него порядок, если не считать сильного ушиба в области левого виска, – заявила женщина-врач, но потом добавила: – Однако, сами понимаете, потеря обеих ног – нешуточная травма, и невозможно предсказать, насколько сильно это отразится на его душевном состоянии. Он действительно очень хотел стать летчиком?
Люси ответила не сразу.
– Он испытывал определенный страх, но все равно мечтал им стать. Да, несомненно.
– В таком случае ему теперь понадобится от вас как можно больше поддержки и внимания. А вам надо набраться терпения. Если и можно что-то предвидеть, так это то, что на какое-то время он может замкнуться в себе и стать раздражительным. Он нуждается в любви и отдыхе.
Тем не менее в первые несколько месяцев их жизни на острове Дэвиду, казалось, не требовалось ни того ни другого. Любовью он с ней не занимался, вероятно, дожидаясь, пока полностью затянутся раны, но и отдыхать тоже не собирался. Он увлеченно занялся овцеводством, мотаясь по острову на джипе, уложив на заднее сиденье свое кресло-каталку. Он возводил ограды у наиболее опасных кромок скал, отпугивал стрельбой орлов, помогал Тому натаскивать новую овчарку, когда старушка Бетси стала слепнуть, и жег вереск. Весной он почти каждую ночь пропадал в овчарне, помогая принимать новорожденных ягнят. А однажды завалил самую большую сосну, росшую неподалеку от коттеджа Тома, и потом неделю обдирал кору, чтобы получить бревна на топливо для камина. Ему пришелся по душе тяжелый физический труд. Он научился накрепко привязывать себя к креслу, фиксируя тело так, чтобы легко орудовать топором или кувалдой. Кроме того, он вырезал для себя из дерева две булавы и мог часами упражняться с ними, если у Тома не находилось для него другой работы. При этом мышцы его рук и спины развились до почти невероятных пропорций, подобных тем, что демонстрируют публике культуристы.
Люси было грех жаловаться. Она-то опасалась, что он будет целыми днями просиживать у камина, предаваясь печальным мыслям о своей участи. Пыл, с которым Дэвид относился к работе, тоже немного пугал ее, но он по крайней мере не вел растительный образ жизни.
О ребенке она сообщила ему на Рождество.
Утром она преподнесла ему в подарок бензопилу, а он ей – отрез шелка. К ужину пришел Том, и Люси подала к столу дикого гуся, подстреленного стариком. Когда было покончено с чаем, Дэвид отвез пастуха домой, а вернувшись, увидел, как Люси открывает бутылку бренди.
– У меня есть для тебя еще один подарок, но только ты не сможешь развернуть его до мая, – сказала она.
– О чем ты? – рассмеялся Дэвид. – Успела основательно приложиться к бутылке, пока меня не было?
– Я беременна.
Он уставился на нее уже без тени улыбки на лице.
– Боже милостивый! Этого нам только и не хватало.
– Дэвид!
– О, ради всего святого!.. Как и когда, черт возьми, это могло случиться?
– Подсчитать не так уж трудно, верно? – заметила она. – За неделю до нашей свадьбы. Просто чудо, что плод остался невредим при аварии.
– Ты показывалась врачу?
– Каким образом я могла это сделать?
– Тогда откуда такая уверенность?
– О, Дэвид, не будь занудой! Я уверена, так как у меня прекратились месячные, болят соски, тошнит по утрам, а в талии я стала на несколько дюймов шире, чем прежде. Если бы ты обращал на меня хотя бы немного внимания, то и сам все заметил бы.
– Вот как?
– Да что с тобой такое? Где твоя радость?
– Ах да, конечно, я должен быть в восторге, не так ли? Предположим, у нас родится сын, и я буду подолгу гулять с ним, играть в футбол, а вырастет он с желанием стать таким же героем войны, как его отец – безногий паяц хренов!
– О, Дэвид, Дэвид, – прошептала она, становясь на колени перед его креслом. – Прошу тебя, не надо думать об этом так. Он всегда будет уважать тебя. Он будет восхищаться тобой, поскольку ты сумел вернуться к полноценной жизни и в этом кресле работаешь за двоих, а свое увечье переносишь мужественно, с достоинством и даже с чувством юмора.
– Только не надо всей этой снисходительности, – резко отозвался он. – Ты читаешь проповедь, словно какой-нибудь лицемерный святоша.
Она поднялась.
– Тогда не вини во всем меня. У мужчин тоже есть способы предохраняться, если ты не забыл.
– Только не от невидимых грузовиков на затемненной дороге!
Они вздорили на пустом месте, и оба понимали это, поэтому Люси больше не сказала ничего. Просто вся идея рождественского праздника вдруг показалась ей совершенно неуместной: эти гирлянды из цветной бумаги по стенам, елка в углу, остатки гуся в кухне, которые пойдут теперь на помойку, – какое все это имело отношение к ее жизни? И впервые ей в голову закралась мысль о том, что она вообще делает на этом угрюмом острове с человеком, который, кажется, больше ее не любит, вынашивая ребенка, ему не нужного. А что, если ей… Она ведь может… Почему бы и нет, собственно? Но потом она поняла: ей некуда уехать, нечего делать со своей жизнью, кроме как продолжать оставаться миссис Дэвид Роуз.
После долгого молчания Дэвид заявил:
– Как хочешь, а я отправляюсь спать.
Он выкатился в прихожую, вытянул свое тело из кресла и втащил спиной вперед по ступеням лестницы. Она слышала, как под его тяжестью скрипели доски пола, как дернулась кровать, когда он взобрался на нее, как полетела в угол спальни его одежда и, наконец, как застонали пружины матраца, когда он улегся и укрылся одеялами.
Она готова была заплакать, но не заплакала.
Посмотрев на бутылку с бренди, она подумала о том, что, если сейчас выпьет ее до дна и примет горячую ванну, вероятно, к утру от беременности не останется и следа.
Она долго размышляла над этим, но потом все же решила – ее жизнь без Дэвида, этого острова и ребенка станет только хуже, поскольку окончательно потеряет смысл.
Поэтому она не стала плакать, не притронулась к бренди и прекратила строить планы покинуть остров. Она просто поднялась наверх и улеглась в постель, где лежала потом без сна рядом со спящим мужем, вслушиваясь в завывания ветра и стараясь ни о чем не думать. И пролежала так до первых криков чаек, до прихода со стороны Северного моря проблесков серого и дождливого утра, подсветившего их маленькую спальню холодным и бледным светом. Только тогда она наконец заснула.
Весной же на нее снизошло своего рода полное умиротворение, словно теперь, до самого рождения ребенка, никаких проблем не могло существовать вовсе. Когда в конце февраля сошел снег, она посадила цветы и овощи на узком участке земли между задней дверью из кухни и сараем, не особенно надеясь, что у нее все это вырастет. Потом сделала генеральную уборку в доме, предупредив Дэвида, что если ему захочется теперь чистоты до августа, то наводить порядок придется самому. Она написала матери письмо, много вязала и заказала по почте пеленки. Ей предложили отправиться рожать домой, но она знала и боялась, что в таком случае уже не вернется. Она много гуляла по пустошам с определителем птиц под мышкой, но скоро ее тело слишком отяжелело, чтобы забредать далеко от дома. Бутылку с бренди она держала в шкафу, куда Дэвид никогда не заглядывал, и каждый раз, когда ею овладевала тоска, открывала створку и смотрела на бутылку, напоминая себе, чего могла сама себя лишить.
За три недели до срока она на баркасе отплыла в Абердин. На причале ее провожали Дэвид и Том. В тот день так штормило, что и шкипер, и она сама всю дорогу опасались внезапного начала родов прямо в море. Но она благополучно добралась до больницы в Абердине, а через четыре недели вернулась тем же путем с младенцем на руках.
Дэвид воспринял все как должное. Он, вероятно, думал, будто женщины рожают с такой же легкостью, как овцы, решила Люси. Ему были неведомы боли схваток, эта мучительная, разрывающая плоть пытка, послеродовые осложнения и снисходительный, командирский тон всезнающих медсестер, не позволявших ей даже притронуться к малышу, поскольку она была не столь ловка, обучена и стерильна, как они сами. Дэвид видел лишь отъезд беременной жены и ее возвращение с красивым, завернутым в белое крохой сыном. Вместо приветствия она услышала:
– Мы назовем его Джонатаном.
К этому имени прибавились Альфред в честь отца Дэвида, Малкольм, чтобы не обидеть отца Люси, и Томас – в знак привязанности к старику Тому. Но звали они ребенка просто Джо, так как он был еще слишком мал, чтобы величаться Джонатаном, не говоря уже о полном имени – Джонатан Альфред Малкольм Томас Роуз. Дэвид быстро научился кормить сына из бутылочки, помогать срыгивать, менять пеленки. Он даже иногда сажал его к себе на бедра, играя с ним в скачки на лошадке, но при этом его интерес к собственному отпрыску оставался все же слегка поверхностным и отчужденным. Его отношение сводилось к решению практических задач, как у медсестер. Ребенок не стал для него тем, кем он был для Люси. Даже Том испытывал к маленькому Джо больше нежности. Люси не позволяла Тому курить в комнате сына, и старик убирал свой бриар на длинном мундштуке в карман, готовый часами угукать над малышом, смотреть, как он дрыгает ножками, или помогать Люси купать его. Как-то Люси спросила, не слишком ли надолго он бросает своих овец, но Том заверил, что ему куда важнее посмотреть, как кормят Джо, а животные наедятся и сами. Из куска найденного на берегу дерева он вырезал погремушку, которую наполнил мелкими камешками, и сам радовался как дитя, когда Джо ухватился за игрушку и встряхнул ее, хотя никто его этому не учил.