Михаил Зощенко - Повесть о разуме
В самом начале нервные связи, которые могли утвердиться, были разорваны. Это было мужественное решение.
Я вспомнил множество историй разорванных и неразорванных связей. И все они с математической точностью утверждали законы, открытые Павловым.
И в норме, и в патологии законы условных рефлексов были непогрешимы.
В них лежал ключ многих страданий.
10
И тогда я подумал о тех людях, которые уже умерли. О тех людях, которые страдали, так и не узнав причины своих страданий.
С волнением я вспомнил о своих записях, которые я делал в дни своей ужасной хандры. Ведь я записывал все, что относилось к меланхолии, к болезням.
В моем черном списке были замечательные и великие люди, прославленные творчеством, делами. Неужели же и они подчинялись этим законам? Неужели же и их сжимал в объятиях такой вздор?
И тогда я немедленно захотел увидеть причину их страданий, причину их меланхолии, гибели. С трепетом я стал перелистывать мои материалы. Нет, я увидел, что все основное стоит на месте. Все причины их гибели - именно те причины, которые были найдены историками, социологами. Ничто из главного не было здесь поколеблено. Поступки и поведения были предначертаны иными давлениями - извне. Но в общей сумме страданий этих людей я снова увидел новое слагаемое, которое не учитывалось. А оно иной раз было велико. Оно иной раз давило с такой силой, которая была смертельной.
С волнением я перелистываю мои материалы.
И вот оживают тени прошлого, величественные тени, перед которыми мы склоняемся.
"Горе уму"
Кто высоко стоит, тот знает грозы
И, падая, ломается в куски…
1
Что заставляет меня писать эту книгу? Почему в тяжкие и грозные дни войны я бормочу о своих и чужих недомоганиях, случившихся во время оно?
Зачем говорить о ранах, полученных не на полях сражения?
Может быть, это послевоенная книга? И она предназначена людям, кои, закончив войну, будут нуждаться в подобном душеспасительном чтении?
Нет. Я пишу мою книгу в расчете на наши дни. Я приравниваю ее к бомбе, которой предназначено разорваться в лагере противника, чтобы уничтожить презренные идеи, рассеянные там и сям.
Но ведь гитлеризм не имеет своей философии. Он "с бору и с сосенки" нахватал чужие мысли. О каких же презренных идеях я говорю? Я говорю именно об этих нахватанных идеях - искаженных, упрощенных, сниженных до уровня звероподобных людей.
Беда была невелика, когда произносились салонные речи о бедах, исходящих от разума. Это было полбеды, когда в плане словесной баталии господа литераторы говорили о счастии жить в лесах и в пещерах. И там, вдали от городской сутолоки, искать спасения от машин, от цивилизации, от дальнейшего роста сознания.
Но это уже беда, если подобные речи талдычит солдат, претендующий на мировое господство.
А он талдычит эти слова, исказив их, доведя до предела и крайности. Он восклицает, слыша звон, но не зная, где он: "Образование калечит людей…", "Интеллигенция - это отбросы нации", "Я хочу, чтоб моя молодежь была бы, как дикие звери…", "Сознание приносит людям неисчислимые беды…"
На заре человеческого разума увидеть закат и желать его! Какое это мрачное желание, и в какой темной и низкой душе оно возникло!
Мир померкнет на тысячу лет, если этот ефрейтор на сером коне победителя въедет на весенние поля, столь еще мало вспаханные сохой науки.
Этого не случилось. И не может случиться! Тем не менее "в защиту разума и его прав" следует писать.
И вот одна из причин, почему в грозные дни войны я пишу это мое сочинение.
2
Но не только поэтому я пишу мою книгу.
Я пишу ее с надеждой, что она будет полезна людям.
Быть может, в этом моем желании усмотрится некоторая, что ли, наивность, напрасная цель, неверные домыслы. Я не позабыл слова физиолога: "Ничего не обещайте людям!"
Но я обещаю в умеренной степени.
Одним, быть может, книга моя доставит отдых, развлечение. Другим вернет душевное равновесие. Третьих рассердит, заставит задуматься. Заставит сойти с Олимпа, чтоб послушать, что произносит неуч, с которым случилось нечто такое, что случается только с собаками.
- Боже мой! - воскликнут они. - Заговорила собака! Дает честное слово, что она все это испытала на собственной шкуре. Господа, давайте посмотрим, так ли все это, как она говорит!
И тут, быть может, на время отвернувшись от собак, они возьмутся за младенцев, кои, вырастая в зрелые существа, доставляют науке столь немыслимые хлопоты и волнения.
Прелестные эти сцены - внимание к людям - услаждают мой взор, устремленный в небесные дали.
Именно эти дальнейшие сцены заставляют меня писать мою книгу, заставляют сойти с пути, усыпанного розами.
Да, путь был бы усыпан розами, если б я закончил мою книгу в поэтической форме. Ах, это была бы славная книженция, составленная из маленьких изящных новелл, взятых из жизни!
С улыбкой радости читатель держал бы эту книгу в своих руках.
Да и мне было бы куда как легче, проще. Ведь без труда, локтем левой руки, почти с божественной легкостью, я писал эти маленькие новеллы…
И вот взамен них вы теперь видите нечто вроде исследования, с сухими, потусторонними словами - рефлекс, симптомы, нервные связи…
Ах, зачем это! Для чего менять кукушку на ястреба, летящего в небе? Зачем писателю быть еще фельдшером? Господа, велите ему писать так, как он начал!
С превеликим удовольствием я исполнил бы это законное требование. Однако тема не допускает это сделать. Она не влезает в изящные рамки художественной литературы, хотя из почтения к читателю я и стараюсь ее туда как-нибудь втиснуть.
Темой же пренебречь нельзя. Она исключительной важности, по крайней мере лично для меня. Ради нее я и взялся за это сочинение. Ради нее я избрал скорбный путь.
Скорбный путь! Да, я предвижу постные речи, хмурые взгляды, едкие слова.
Я как бы уже слышу скрипучие голоса о ненужности такого внимания к собственному телу, о вреде излишнего контроля над самим собой. К чему, скажут, иметь такой настороженный ум, в его каком-то новом, сомнительном качестве.
Я предвижу это. Однако финал моей книги, надеюсь, рассеет эти сомнения.
3
Итак, на чем мы остановились? Не на словах ли Байрона:
Сочти все радости, что на житейском пиреИз чаши счастия пришлось тебя испить,И убедись, что, чем бы ни был ты в сем мире, -Есть нечто более отрадное: не быть…
Нет, мы остановились не на этих печальных словах.
Мы остановились на списке замечательных и прославленных людей. Потрясенный несчастьями и хандрой этих людей, я захотел узнать: по каким причинам возникали у них эти несчастья. Не по тем ли самым, что у меня?
Вы видели, в каком сложном счете было обнаружено мое страдание, составленное из многих слагаемых.
Теперь, умудренный опытом, я захотел узнать, из каких слагаемых создавалось страдание людей, отмеченных в моем списке.
Вернее, я захотел узнать одно из этих слагаемых, ради которого была задумана моя книга.
Нет, это не легко и не просто сделать. Это надлежит сделать весьма осмотрительно, с полным учетом всего, что окружало этих людей. Эти люди были разных эпох, разных характеров, разных направлений. И, стало быть, не одни и те же силы действовали на них извне. Не одни и те же причины создавали душевный конфликт.
Нередко душевный конфликт возникал у людей, почти минуя биологические основы, действуя вне их. Таков, видимо, душевный конфликт Пушкина. Положение в России - вот что лежало в основе его конфликта и вот что привело поэта к гибели.
Вот в каком сложном счете решаются вопросы о силах, действующих на человека.
Однако столь сложных примеров я постараюсь избежать. Я возьму только тех людей, на которых слишком явно действовали физиологические силы.
Я возьму примеры клинического порядка.
С превеликой осторожностью я подхожу к моему краткому исследованию.
Нет, это даже нельзя назвать исследованием. Это материалы для исследования. Это эскизы, наброски, отдельные штрихи, по которым лишь отчасти можно восстановить истинную картину.
4
В начале моей книги я уже упоминал имя Эдгара По, имя замечательного писателя, влияние которого было огромным на судьбу всей мировой литературы.
Личная же его судьба была безрадостна, беспросветна, ужасна. -
Эдгар По писал:
"У меня такая угнетенность духа, которая погубит меня, если будет продолжаться…", "Ничто не может мне доставить радости или хотя бы малейшего удовольствия… Чувства мои в данную минуту поистине в жалостном состоянии…", "Убедите меня, что мне надо жить…"
Он писал эти слова, когда ему было меньше тридцати лет. В сорок лет он умер. Вся сознательная его жизнь была заполнена бедой, удивительной тоской, причины которой были ему непонятны.