Без Отечества… - Василий Сергеевич Панфилов
— … не европейцы, — качает головой Густав, сосредоточенно набивая трубку. Он вздыхает и старательно огибает меня взглядом, что значит — не хочет обидеть, но считает своим долгом донести горькую правду, или вернее — то, что он считает правдой.
— Русские… — он затягивается и выпускает клуб дыма, — по своей сути азиаты. Не обижайся!
Он выставляет вперёд руки.
— Я не о… — защёлкав пальцами, Густав секунд тридцать подбирает слова, — Не о крови! Душа, понимаешь?
Киваю, что дескать, понимаю… и зеваю украдкой. Сколько раз я слушал это, даже приблизительно сосчитать не могу! Тогда ещё, в двадцать первом веке…
… и вот сейчас.
— … народ, который любит кнут и не свергает тиранов, азиатский по своей сути, — разглагольствует он, — Не все! Я же вижу, что ты… ну, европеец по духу, да и наверное, по крови?
Киваю… а чего спорить? Приводить контраргументы и рассказывать, что демократия в Европе, изобретение не такое уж давнее, и что в Российской Империи восставших крестьян усмиряли пушками, и что таких случаев было не десятки и даже не сотни, а тысячи…
… бессмысленно. Да и отчасти он прав… Отчасти! Здесь и сейчас «азиатчина» это синоним тьмы, невежества и отсталости. Вспомнить если, сколько в России грамотных, вспомнить «железный занавес», придуманный отнюдь не большевиками, «ловушку нищеты» и прочее, что перечислять можно бесконечно долго, то выходит, что… не так уж он и не прав[8]!
… но всё равно обидно.
Коротаем время, беседуя о разных разностях, едим мёрзлые яблоки и курим. Пить, кроме картофельной выпивки, решительно нечего.
Хотя вокруг много грязно-ржавых луж, терпим. Народ собрался бывалый и понимающий, что от такой воды ты может и не станешь козлёночком, но животом будешь маяться очень и очень всерьёз! Но не сказать, что мы так уж сильно мучаемся от жажды, погода очень сырая и влажность, по ощущениям, процентов этак под девяносто.
Ганса лихорадит. Меня не так чтобы сильно… но потряхивает. Простыл, и кажется — всерьёз. Всё никак не могу согреться, хотя одет достаточно тепло. В попытках не замёрзнуть окончательно, много хожу, делаю короткие частые разминки да провожу бой с тенью, неизменно выигрывая у последней.
Всё время поглядываем на часы и в окошки, когда же стемнеет… С наступлением сумерек все начали нетерпеливо поглядывать на Густава, но тот, хотя и тяготится вниманием, пытается балагурить и делать вид, что ничего не понимает и не замечает. Наконец, где-то через час, он выкурил трубку и выскользнул в темноту, отказавшись от моей помощи.
— … вернусь, и в баню, — негромко говорит Олаф, просто чтобы говорить что-то.
— Да, — вяло улыбается Ганс, пытаясь держаться бодрячком, — я тоже.
— Угум…
Говорим вовсе уж ни о чём, тяготясь тишиной и постоянно замолкая, вслушиваясь в темноту. Порт не спит никогда, да и на складе что-то шуршит, капает и лязгает, не переставая. Нервы на пределе…
— Всё чисто, — коротко сообщает возникший из тьмы Густав, устало падая задом на половичок и подвигая сидящего на нём Свена. Подрагивающими руками он достал трубку и начал набивать, — Нас…
Затяжка.
— … ищут, — сообщил он, и взгляды датчан скрестились на мне, но этим дело и ограничилось. Все прекрасно помнят, что нас тогда начали убивать…
— Всё, — докурив, Густав выколотил трубку и бережно спрятал её, — пора.
— Ты как? — поинтересовались мы с ним одновременно у Ганса.
— Дойду, — слабо улыбнулся тот, — не родился ещё тот стрелок, который меня убьёт.
Подхватили вещи и пошли за контрабандистом кружными путями, то и дело прижимаясь к стенами и замирая, приседая за штабелями досок, а то и возвращаясь назад. Кружили этак долго, и у меня от усталости начали на ходу закрываться глаза.
Но вот оно, обшарпанное судёнышко под флагом Аргентины, трап…
… а далее всё обыденно. Никакой стрельбы, бондианы и прочего, чего подсознательно ожидалось. Был матросский кубрик со спертым, сырым и изрядно вонючим воздухом, брошенные под койки вещи и елё тёплые, вялые струи душа, а потом — чистое, застиранное, многажды штопанное бельё не по размеру, сладкий некрепкий кофе с галетами, и сон…
… и никому до нас не было дела. Утром мы снялись с якоря и вышли в море.
Глава 3. Принцесса Грёза, агент реакции и петушок на палочке
— Ряба?
… и я наконец-то понял, что это сон, и что убитый мной Севка Марченко мне только снится, но…
… легче от этого не стало. Снова и снова, в разных вариациях — кожаный плащ, перерезанное горло…
— … такая, скажу тебе, девка! Огонь! — слышу на грани сна и яви, усилием воли просыпаюсь, но встаю с узкой койки не сразу, пытаясь сперва собраться воедино, из тысяч и тысяч кусочков паззла, рассыпанных между сном и явью. Чувствую себя препаршиво, и это тот самый случай, когда физическое состояние полностью гармонирует с душевным.
«— Не весь собрался, — мелькает на грани полусна, — какие-то кусочки меня остались там…»
А потом я просыпаюсь окончательно, и сон быстро выветривается из памяти. Остаётся только высокая фигура в кожаном плаще, перерезанное горло и…
«— Ряба?»
Севка… мы не то чтобы дружили, но всё ж таки почти приятельствовали, а потом наши пути разошлись, но при нечастых встречах общались вполне приязненно. Притом, что оба мы придерживались левых взглядов, вышло так, как вышло. Я — умеренно-левый, а Севка… не уверен, что он был таким уж радикалом, скорее тот же выверт Судьбы, что и у меня.
До сих пор вспоминаю тот чёртов броневик и пулемётную очередь, прорезавшую студентов, собравшихся возле Университета. Пролившаяся кровь моих товарищей поставила точку на нежелании участвовать в Революции каким бы то ни было образом, и я, до того даже не думавший брать в руки винтовку, пошёл по кровавым следам и убивал, убивал…
Очень может быть, что у Севки был свой броневик, приведший его к революционным матросам Гельсингфорса, и что он (скорее всего!) был искренен в своём порыве прекратить чинимое матроснёй. Но нас уже убивали…
… а потом я убил Севку, который просто оказался ближе других и из-за своёго чёртова комиссарского плаща показался самым опасным!
Всю жизнь помнить буду…