Святослав Логинов - Россия за облаком
Люди сбежались, а как тушить? С речки, за пол-то километра, воды не натаскаешь, колонки возле сараев нет. Только и остаётся галдеть да руками размахивать. Пожарка из города приехала, когда уже само потухать начало.
Народ потолпился, пошумел да и начал разбредаться. А дома всех ждала скверная новость. Покуда люди толпились вокруг пожара, поджигатели прошлись по деревне, не пропустив ни одного дома. Где двери оказывались заперты, их вышибали ударом ноги, не заморачиваясь с хлипкими запорами. Не трогали ни посуды, ни носильных вещей, забирали только иконы да изредка кой-что из мелочей, попавших под алчный взгляд. Старые иконы в деревне водились у немногих, так что всерьёз пострадали только Савостины, тётка Анна да бабка Зина. А у Березиных ворюги упёрли ведёрный самовар. Так прямо горячим и унесли, Березины как раз чай пить собирались.
Все были уверены, шкоду учинили парни, глазевшие из машины на крестный ход. А потом на шум выползла из домишка перепуганная бабка Зина, и последние сомнения отпали. Дальше завалинки Зина давно уже не ходила, разве что соседки в баню позовут; не побежала и на пожар, навидалась за жизнь пожаров досыта, и потому оказалась дома, когда пришли грабители. Стучаться парни не стали, сразу вышибли дверь, а когда старуха вздумала кричать: «Караул!» – в глаза ей блеснул нож.
– Тихо, бабка! – прошипел один из парней. – Не станешь шуметь – жива будешь.
На глазах у онемевшей хозяйки они выдрали из киота иконы, споро оглядели горницу, потом со словами: «Тебе всё равно не нужно» – один из парней забрал с комода трофейную, из Германии привезённую фарфоровую пастушку и, завернув для сохранности в кружевную салфетку, тоже засунул в сумку. Уходя, предупредил: «Сама, дура, виновата. Тебе цену предлагали. Нет, упёрлась! Ну и сиди теперь и без денег, и без икон».
Так последний раз на долгом веку бабка Зина была раскулачена.
Позвали милиционера, который составлял акт о поджоге колхозных сараев. Это если личное подворье сгорело, уголовное дело заводят, только когда пострадавший заявление написал, общественную собственность так просто поджигать не дозволяется.
Милиционер пришёл, выслушал свидетелей. Больше прочих горланили и добивались правосудия те, у кого не украли ничего. Анна, сильнее всех пострадавшая, выла в голос, оплакивая семейные реликвии. Из всего благословения осталась у неё лишь Неопалимая Купина, с которой она прибежала на пожар. Платон угрюмо молчал, Фектя глядела затравленно и зажимала ладонями рот, боясь закричать. Бабка Зина вовсе ополоумела и твердила лишь: «Какое признать?.. Мазурики они, вернутся и дорежут».
Милиционеру очень не хотелось вешать на своё отделение заведомый глухарь, но переубедить прорву народа он не мог, так что пришлось составлять акты, опрашивать свидетелей и пострадавших и делать прочую ненужную работу. Уехал затемно, предупредив, что искать будут, но найдут едва ли.
Под вечер приехал Горислав Борисович. Увидав сломанную дверь, прибежал к соседям, спрашивать, что стряслось. У самого Горислава Борисовича ни икон, ни самовара, ни старинного граммофона с трубой отродясь не было, так что и не пропало ничего. Только противно было, что пришлый мерзавец шарил по его дому. А у Савостиных кроме икон пропали ещё и деньги. Не то чтобы много, больших денег ещё заработать не успели, но зато все. Платон откладывал, чтобы детей во второй класс снарядить. Деньги, завёрнутые в тряпицу, лежали позадь икон. А где ещё честному человеку хранить деньгу, как не у бога за спиной? Так вор и бога унёс, и деньги спёр.
Шурка рыдала по скраденным святым, словно по любимому котёнку. Брат Митрошка помер – Шурка не плакала, не понимала ещё по малолетству. А когда, уже на новом месте, ей подарили рыженького котёночка, а он через неделю издох, тут слезам конца не было. Теперь она так же убивалась по образам, перед которыми привыкла молиться перед сном.
Никита, в подражание отцу, хмурился и порой бормотал что-то неразборчиво.
Хуже всех переживала случившееся Фектя. Она словно закостенела в тягостном недоумении, что-то говорила и двигалась как не своя, а потом вдруг побледнела, ухватившись за живот, проковыляла мимо недавно купленной широкой кровати в красный угол, со стоном повалилась на лавку, под пустой, разбитой божницей.
Первым опомнился Платон.
– Микита! – крикнул он. – Живой ногой дуй к Храбровым, скажи тётке Нине, что мамка рожает. А ты, Шурёна, за тёткой Анной беги, а потом тоже к Храбровым. Да там и оставайтесь, пока не позовут. Нечего тут глазеть!
– «Скорую помощь» надо! – всполошился Горислав Борисович, зашедший к Платону обсудить приключившуюся беду.
– Какая помощь? Мы тут ничего сделать не можем. Рожает она, а то и просто выкидывает, рожать-то ещё рано…
По счастью, тётка Нина соображала в этих делах получше Платона, да и телефон, единственный на всю деревню, был установлен в храбровской избе, так что «Скорая» была вызвана немедленно и приехала действительно скоро. К какой-нибудь восьмидесятилетней старухе можно и не торопиться, помереть никогда не поздно, так что порой приезд неотложки бывает отложен денька на два. Роженица – иное дело, народная мудрость учит: «Срать да родить – нельзя погодить», – и врачи это очень хорошо понимают.
Фектю увезли. Врачиха ей даже до машины дойти не позволила: «Ты что, хочешь ребёнка на пол выронить?» – заставила Платона и Горислава Борисовича выносить роженицу на носилках.
«Скорая» уехала, и сразу стало пусто и неприкаянно. Анна с Ниной обсуждали, чем ещё можно помочь соседке. Прежде, если какая баба разродиться не может, посылали в церковь, просили раскрыть царские врата. Тогда и чрево раскрывается, ребёнок легче выходит. Церкви нет, но у Березиных есть освящённый на гробе господнем складень, на который не позарились грабители. Раскрыть бы его, но только не сделаешь ли хуже? Рожать-то Феоктисте рано, может, её на сохранение повезли… Решили складня покуда не раскрывать, а помолиться вслепую за исцеление скорбящих. С тем и разошлись.
Перед уходом тётка Нина сказала, что детей оставит ночевать у себя. Видно, сочла, что уж сегодня-то Платон точно напьётся. Мало ли, что непьющий, в такой день – положено.
Платон сидел, подперев голову двумя кулаками.
– Давай чай пить, – сказал Горислав Борисович. – Я варенье принесу, у меня есть из зелёной клюквы с грецкими орехами.
Не дождавшись ответа, сам поставил на плитку чайник, сходил за вареньем, да так в одиночку и пил чай, произнося перед молчащим Платоном успокаивающие речи.
Лишь под утро Платон оторвал кулаки ото лба и твёрдо произнёс:
– Найду воров – головы поотрываю.
Днём Горислав Борисович съездил в город и привёз добрые вести: Фектя разродилась, ребёночек, хоть и сильно недоношенный, но живой, лежит в нарочной камере с кислородом, и врачи обещают младенца выходить.
Платон, который не мог бросить хозяйства, повеселел.
Дома Феоктиста появилась только через месяц: бледная, похудевшая, но с Миколкой на руках. Деревенские улыбались молодой маме, боясь сглазить, сдержанно хвалили: «Подходячий мальчуган».
Миколка был маленький, писклявый, болезненный, одно слово – недоносок. Врачиха обещала, что к году он выправится и догонит остальных детей. Так оно и случилось потом. А вот Фектя не выправилась. В ней словно бледная немочь поселилась, Фектя стала печальна, скучала по прежнему дому и частенько повторяла, что ничего доброго в заоблачной жизни их не ждёт. Вспоминала Митрошеньку, мечтала сходить к нему на могилку, но на ефимковском кладбище больше не появлялась. Нет там ничего и не было никогда.
Глава 3
В деревне Горислав Борисович жил только летом – месяц отпуска да ещё два-три месяца за свой счёт. Фабрика, на которой он имел несчастье инженерствовать, и не работала толком, и обанкротиться никак не могла. Хуже всего, что за последнее время дела стали выправляться, работы прибавилось и отпуск за свой счёт начали давать со скрипом. Можно было бы вовсе уволиться, перейдя в разряд временно не работающих, и спокойно дожидаться пенсии, благо что стаж у Горислава Борисовича давно перевалил за тридцать лет, однако именно спокойствия и не получалось. Зарплата у Горислава Борисовича была смешная, но совсем потерять её он очень боялся. До пенсии ещё три года, и их надо как-то прожить.
Вот и торчал в Питере, тоскуя о деревенском доме, который стоит запертый и холодный. Скучал и по младшим Савостиным: по карапузу Миколке, по Шурёнке и Никите. Выучившись грамоте, старшенький букву «м» в имени потерял, на Микитку не отзывался, ворчал: «Себя под микитки бери, а я – Никита».
Шурка с Никитой заканчивали уже пятый класс, и Горислав Борисович обещал взять их на весенние каникулы в Петербург, сводить в Эрмитаж. Заранее представлялось, как будет ахать и всплёскивать руками Шурёнка, проходя по царским палатам. Вечером будут чай пить и книги читать. Шурка уж большая, но любит, чтобы ей вслух читали; слушает, замерев. А Никита сам себе книгочей, уходит в другой угол и, заложив уши ладонями, читает что-нибудь своё. Серьёзный парень растёт, самостоятельный.