Анджей Сапковский - Свет вечный
– Хватит! – услышал он крик Скирмунта. – Господи, да хватит! Да оставьте вы его наконец!
– Аа, жалко времени, – сказал Куропатва. – Он и так здесь подохнет. Уходим. Завяжите чем-нибудь лоб Острожскому, в седло его и айда!
– Айда!
Застучали и стихли вдали копыта. Рейневан выблевал. А потом свернулся в позе зародыша.
Нахмурилось. Начал моросить мелкий дождь.
Боль.
Descendet sicut pluvial im vellus. Она сойдет, как дождь на траву, как дождь обильный, орошающий землю. Во дни ее расцветет справедливость и мир великий, пока месяц не угаснет. И царствовать будет от моря до моря, от Реки аж до края земли.
И будет так до конца света, ибо она есть Дух.
Боль проходит.
Из летаргии его вырвали крики и ржание коней, земля вокруг затряслась от ударов копыт. Забрызганный болотом, Рейневан прижал икону к груди, нахмурился, чтобы раскрошить застывшую кровь, которая залепила веки, выплевал сгустки изо рта. Попробовал встать, не смог. Он слышал над собой голоса. Видел усатые лица, доспехи, руки в железных нарукавниках и панцирных рукавицах. Рукавицы хватали его, жали, как клещи, боль слепила глаза. Он сжимался и ежился от прикосновения, корчился и выгибался в рвотных рефлексах, снова падал в пропасть, летел вниз.
Его оставили в покое, он пришел в себя. Снова слышал ржание и храп коней, многих коней. Слышал голоса. С огромным усилием поднял голову.
Из седла гнедого жеребца с золотистой упряжью на него смотрел пронзительным взглядом статный толстощекий мужчина в соболином колпаке и обшитой соболями шубе.
Краковский епископ Збигнев Олесницкий.
– Что с ним?
– Побили его, ваша милость, – поспешил объяснить рыцарь в короткой тунике с гербом Побуг. – Здорово поколотили. Покололи, ножами порезали. Рана на ране… Не известно, будет ли жить.
– Поссорились, наверное, при дележе добычи?
– Кто знает, – пожал плечами Побуг. – Может быть, что он им препятствовал… Ломать… Когда мы его нашли, Богородицу держал, мы едва смогли с его пальцев…
– Почему, – Збигнев Олесницкий властно выпрямился в седле, – не догоняете остальных?
– Мы остались, чтобы следить за образом чудесным… Святыня ведь…
– Отправляйтесь в погоню. Без промедления!
– Слушаюсь, ваша милость.
Один из людей епископа схватил коня за мундштук, второй придержал стремя и подал руку. Олесницкий спешился, жестом приказал им отойти. Потом подошел. Медленно. Рейневан хотел подняться, но раненная рука не слушалась. Он упал на траву, не сводя с епископа глаз.
– Hodegetria, – Олесницкий смотрел не на него, а на доску иконы, – погречески означает Проводница. Указывающая путь. Не знаю, указала ли она тебе правильный. И вдохновила ли тебя. Потому что меня – да.
– Этот образ, – продолжил он, – считается настоящим избражением Матери Божьей. Якобы это работа первого иконописца, евангелиста Луки, написанная на досках со стола Святого Семейства. Это наделяет ее чрезвычайной чудотворностью и определяет большую ценность как реликвии. И как символа. Символа света веры и силы Креста. Символа силы духа народа, его духовного единства и его веры. Веры несокрушимой, которая поможет народу переплыть любой потоп и спасет его дух в самые трудные времена.[366] Символы важны. Очень важны. Матерь Божья вдохновила меня. Указала путь, научила, что делать. И не будет в Силезию польской интервенции. Прекратится польская помощь чешским еретикам. Закончится еретическая пропаганда, кацерские миазмы перестанут травить польские души. Чешские гуситы и их польские приспешники станут ненавистны и омерзительны. Для всех поляков, от короля до самого беднейшего смерда. Их будут ненавидеть как слуг антихриста. Ибо только слуги антихриста поднимают святотатственную руку на символ. И подло уродуют его.
Епископ наклонился и поднял с земли тесак Острожского.
– Этот грех я беру на свою совесть. Ради моей веры и ради отчизны. Ради Божьего мира. Ради будущего. Ad maiorem Dei Gloriam.
Не обращая внимания на стоны Рейневана и его отчаянные попытки подползти и помешать, Збигнев Олесницкий дважды ударил тесаком по доске образа. Дважды, сильно и глубоко. Через правую щеку Богородицы. Параллельно линии носа.
Рейневан перестал видеть. Упал в пропасть.
Падал долго.
Очнулся весь в бинтах, на гороховой соломе, в трясущейся телеге. Придорожная сирень пахла так по майски, что в какойто момент ему показалось будто время повернуло вспять или всё, что он пережил за последние два года, было сном. Что сейчас май 1428 года, а его, раненого, везут в госпиталь в Олаве. Что Ютта, живая и любящая, ожидает в монастыре кларисок в Белой Церкви.
Но это не был ни сон, ни путешествие в прошлое во времени. На руках и ногах у него были оковы. А солдаты, которые ехали рядом с телегой, разговаривали попольски.
Он с трудом поднялся на локтях, чувствовал, что всё тело болит и стянуто швами. Увидел холм в свете заходящего солнца. И каменный замок на его вершине, настоящее орлиное гнездо, увенчанное колонной донжона.[367]
– Куда… – Он поборол сухость в горле. – Куда вы меня… везете?
– Закрой пасть! – рявкнул один из эскортирующих солдат. – Запрещено! Был приказ: если начнет чтото говорить, бить обухом по зубам. Так что гляди у меня!
– Оставь, – успокоил его второй. – Сжалься. Он же не говорит, а только спрашивает. А ведь это конец его пути. Пусть знает, где ему сгнить придется.
В небе каркали вороны.
– Это, браток, замок Лелёв.
Думаю, что никто из вас не был в тяжелом тюремном заключении.Никто из вас, благородные господа рыцари, никто из присутствующих здесь в корчме набожных и богобоязненных монахов. Никто из их милостей купцов. Никто из вас, надеюсь, не видел ни глубоких подземелий, ни старых прогнивших погребов, ни вонючих темниц. А?
Никто из вас.
И не о чем, уверяю вас, сожалеть.
При добром короле Владиславе Ягелле в Польше было несколько тюрем строгого режима, тюрем, вызывающих страх. Краковская башня. Хенцины. Сандомеж. Олькуш. Ольштин, в котором заморили голодом Мацека Борковица. Острежник. Ильжа. Липовец.
И была одна тюрьма, только при упоминании которой люди затихали и бледнели.
Лелёвский замок.
В тех других тюрьмах сидели, в тех тюрьмах мучились. Из тех тюрем выходили.
Из Лелёва не выходил никто.
Глава двадцать вторая,
в которой глаза освобожденного из лелёвской темницы Рейневана радуются свету. И он идет в последний бой.
В королевском замке в Ленчице царила атмосфера беспокойства и нервной спешки. Подготавливали жилые помещения в Старом Доме, убирали, меблировали и украшали представительский зал. Информация о том, что именно Ленчицу выбрали местом мирных переговоров, дошла до бургграфа поздно, почти в последнюю минуту, времени для приготовлений оставалось действительно мало. Бургграф бегал по Старому Дому, проклинал, поносил, подгонял, ругал, всё время спрашивал, не видно ли уже с башни кортежа епископов и польских панов или приближения посольства крестоносцев. Со стороны Ордена ожидали, в частности, Конрада фон Эрлихгаузена из Мальборка и Людвига фон Лауша, командора Торуни, должен был быть с посольстве также Франц Кушмальц, варминьский епископ. Из поляков ожидали епископов Збигнева Олесницкого и Владислава из Опорова, краковского кастеляна Миколая из Михалова и познаьского кастеляна Доброгоста из Шамотул.
Самый важный представитель польской стороны тем временем уже успел прибыть в Ленчицу. Сразу по прибытии он уединился в приготовленных для него палатах. Принял там, как донесли бургграфу, странного гостя в капюшоне. И приказал, чтоб его не тревожили.
Декабрьский ветер стучал ставнями, свистел в щелях.
– Крестоносцы согласятся на перемирие, – сказала, отбрасывая волосы на спину, Рикса Картафила де Фонсека, шпионка на службе Владислава Ягеллы, короля Польши. – Они боятся, что мы снова натравим на них гуситов. Они также находяится под давлением прусских сословий, грозящих отказом повиноваться. В сословиях сильной личностью становится хелминский рыцарь Ян Бажиньский. Советую, чтобы ваше преосвященство запомнило эту фамилию. Оппозиция крестоносцам в Пруссии набирает силу, а Бажиньский имеет шанс стать ее ведущим деятелем. Стоит к нему присмотреться.
– К совету прислушаюсь, – ответил Войцех Ястшембец, гнезненский архиепископмитрополит, примас[368] Польши и Литвы. – Я всегда прислушиваюсь к твоим советам, дочка. Ты предоставляешь нам неоценимые услуги. Оставаясь всё время в тени. Ни о чем не прося, ни почестей, ни наград.
Рикса улыбнулась. Уголком губ.
– Ваше преосвященство, – сказала она медленно, – позволяет мне осмелиться. Чтобы попросить.