Андрей Лазарчук - Транквилиум
Несколько десятков мелких щепок Адлербергу загнало под волосы. Что могла, вытащила бабка Берта. Остальные выходили сами. Лето он проходил со стриженой бугристой головой.
Их пороли, над ними ревели. Кольку собирали по берегу всем поселком. В гробе все-таки что-то лежало. Когда все пацаны в один голос сказали, что Сашка молодец, никого не пускал, Севку вон просто вытащил оттуда, а Кольку – ну, не успел… – отец поставил его перед собой, долго смотрел в лицо, потом покачал головой и ушел, ничего не сказав. Да если б не Сашка, нас бы всех в всмятку, законно, ребя? Законно… Пацаны не могли перестать, а он вдруг ощутил странную пустоту: он совершил не свой поступок – и знал это. И другое – тоже знал: что мог дотянуться до Кольки… Но это был бы еще более не его поступок.
В армию его забирали в девятнадцать лет: год он пропустил из-за гнойного плеврита. На вопрос: в каких бы войсках хотел служить? – ответил: где мины разряжают…
Знаменитую мудрость: что сапер ошибается дважды, и первый раз, когда выбирает профессию, – Адлерберг так и не признал. По обоим пунктам.
Его любимой книжкой были «Двенадцать стульев», но об этом не знала даже жена. А он мог пересказывать себе целые главы – наизусть. И не понимал, почему люди считают эту книгу смешной. Там не было ничего смешного.
Отца, например, от рождения звали Альфонсом – а он в сорок первом переменил себе имя, стал Игорем. Это что, тоже смешно?
Мы очень похожи на русских, говорил отец. Мы так же сентиментальны и жестоки…
Почему-то все события последних недель сжимались до размеров этой фразы.
А из-за них, сжавшихся, выглядывала тьма.
Почему, почему так давит? Почему высасывает – до полного опустошения? Ведь – добились всего, чего хотели…
Он знал, что это неправда. По крайней мере, для него лично. Он хотел вернуться в то, что было раньше. А этого сделать не удалось, не удается и не удастся никогда. Как утерянный рай, вспоминалась тесная двухкомнатная квартирка (трех, смеялись офицеры, есть еще и тещина комната – и тыкали пальцем в большой стенной шкаф), опрятная кухонька, вся выложенная кафелем, розовые занавески с оборочками: Маша любила такие… и сама Маша, маленькая, немножко нескладная, необыкновенно живая и веселая, несмотря на всяческие свои болезни, и дочки-близняшки (а непохожие – рыженькая и беленькая, худенькая и полненькая) Вика и Глашка, но Глашка – не Глафира, а Глория… сваляли дурака, конечно, нашли ребенку имечко, намучается… а может, и нет: Глория Александровна – звучит ведь…
Этого не будет никогда.
Он застонал почти вслух. Умом он понимал свое состояние: безумное напряжение внезапно спало – и, как у быстро вытащенного водолаза, начинается своеобразная кессонная болезнь… Вася, можешь не всплывать, корабль все равно тонет, – вспомнился анекдот. Адлерберга передернуло: он представил себя на месте этого Васи. Темная вода кругом, холод, черные волосы водорослей… Сейчас в шланг вместо воздуха хлынет вода…
Так оно и есть, вдруг понял он. Никуда не деться…
Глеб обещал помочь перевезти семьи. А Тиунов подтвердил, что они действительно были там, дома – и вернулись обратно, и это не так сложно, хотя и чудно. Но верить в это – не получалось почему-то. Люди с такими серыми глазами и такими желваками за скулами легко могут врать. Врать – и при этом смотреть в глаза своими серыми глазами, и – будешь верить…
– Товарищ майор, разрешите обратиться!
– Обращайтесь.
Прапорщик с запоминающейся фамилией Черноморец замялся.
– Такое дело, товарищ майор… Тут гражданочка одна – не хочет выселяться. Как бы сказать…
– Быстро и коротко. Что значит не хочет? Кто ее спрашивает?
– Да, товарищ майор… и я за нее прошу. Позвольте остаться.
– Что? Что вы сказали, товарищ прапорщик?
– Такое дело… вроде как любовь у нас, значит… Ну и – не хочет теперь в отлучку. Может, можно оставить?
– Любовь, значит…
Адлерберг хотел что-то сказать, но вдруг ослепительной лиловой вспышкой – звездой! – погасило прапорщика, а следом – и весь остальной свет. Уау! – взвизгнуло в ушах.
Тесаный камень тротуара метнулся в лицо, но рука сама взлетела и подсунула себя под удар, и ноги подогнулись – то ли прятаться, то ли прыгать…
Полчаса спустя связанный Громов стоял перед ним и смотрел прямо в глаза с нечеловеческой ненавистью. Голова Адлерберга гудела, как колокол. Бинты промокали, горячая струйка продолжала течь на шею.
Мы ничего не добились, понял вдруг Адлерберг. Ничего…
– Уведите, – сказал он. – Сдайте тем, на заставе…
– Пошли, – Черноморец тронул Громова за плечо. Тот брезгливо дернулся.
Навстречу им распахнулась дверь, и почти вбежали Глеб, наследник и его «дядька» – полковник Ветлицкий.
– Вот он, – сказал Глеб.
– Господин Адлерберг, – сказал наследник, – вы должны отпустить казака. Он не знал о заключенном соглашении…
– Я отпустил его, – сказал Адлерберг.
Глеб смотрел на казака, медленно узнавая в этом грязном, заросшем и осунувшемся человеке – того, другого…
– Громов? – еще неуверенно сказал он. – Иван?
Встречный взгляд.
– Глеб Борисович? Господин Невон? Какими судьбами?!
– Мир тесен… Развяжите ему руки, прапорщик.
Великая княгиня умерла во сне, не болея ни часа. Утром ее долго не решались разбудить… Комендант дворца встретился с премьер-министром, и они долго о чем-то совещались. Послали за князем Кугушевым. Известие о смерти правительницы решено было пока не обнародовать – в целях обеспечения безопасности наследника престола. Но уже вечером в гостиных столицы шептались о скорых потрясениях…
18
– И какое у тебя осталось впечатление от всего этого? – Парвис уселся поудобнее, приготовился слушать.
Турунтаев поднес большой палец к губам, втянул щеки: будто раскуривал воображаемую трубку.
– Не знаю! – распахнул ладонь. – Самому смешно: могу пересказать: вот это говорил я, а это говорил он. А что в результате, понял ли он меня, договорились ли мы о чем-нибудь… Монгольский божок. Многомудрый Будда.
– Запись я прослушал, – кивнул Парвис. – В чем-то согласен с тобой… А вы что скажете, князь? – повернулся он к Голицыну.
– Мне показалось, что Евгений Александрович в самом начале сообщил ему нечто, совершенно его уничтожившее. И всю беседу он просто не замечал нас, думая о том, своем.
– Так, Женя?
– Как вариант. С другой стороны, вполне может статься, что ничего нового мы ему не сказали, и он просто был вынужден нас терпеть из вежливости…
За ними закрылась дверь, Громов пытался сказать что-то, Глеб оборвал: потом. Иван, пожалуйста: никого не пускай. Хоть наследник, хоть сам Господь Бог… В голове шумело и ноги не держали – как после большой кружки водки.
Значит, так, да? Значит, без выбора?
Он метался по собственной памяти – и не находил запертых дверей. Все стало на места.
Вот почему отец позволил себя так бездарно убить. Не вынес проклятой предопределенности. Но к него был на подхвате – я. Спасибо, папа. А у меня, значит, на подхвате – Билли…
Ледяную иголку загнало в грудь. От жалости… и нежности…
Светлая, ты меня слышишь? Я был дурак… я ошибался… я не понял, я не знал тогда, что к чему… Как, наверное, тебя обидела моя холодность. Стремление держать тебя на дистанции. А я – весь сгорал внутри…
Понимаешь, то, что всплыло во мне тогда, давным-давно… мы уже расстались с тобой… я не понимаю, как идет время: в первый раз мы расстались позавчера, во второй – секунду назад, – а тому, что во мне поселилось и все более меня себе подчиняет – тому много лет, больше, чем мне… странно, не правда ли? Но так и есть: в нем груз тысячелетий, память тысячелетий, пыль и труха тысячелетий… Так вот: тогда, давным-давно, я понял, что могу достичь в этой жизни всего абсолютно – но должен буду заплатить потерей самого для меня дорогого. А для меня не было ничего дороже – тебя… И я начал откупаться от рока. Я… нет, я не скажу, что я делал. И чего не делал. Как я притворялся, как я кривлялся перед судьбой… А оказалось – я просто не так истолковал то, что прозвучало во мне.
Прости еще раз: но я был гораздо глупее и неразумнее, чем стал сейчас. Стал – ценой страшных потерь.
Я странным образом почти всеведущ. Не то, чтобы я узнавал о событиях, происходящих где-то далеко, или читал мысли, или предвидел завтра – нет. Но я знаю, что значат события, происходящие далеко, и могу понять, чем живет человек, и кто произведет на свет завтрашний день… Мне нужно лишь особым образом сосредоточиться – и я получу ответ практически на любой вопрос. Поэтому я почти всемогущ: я знаю, на какие рычаги налечь, чтобы началось то или иное действо. Я смогу, если захочу, подчинить себе несметные толпы…
Я боюсь толп. Я ненавижу это знание, приходящее ниоткуда… от вымерших предков, от чудовищ, которых любимым занятием было художественное вырезание по мозгу…