Александр Говоров - Санктпетербургские кунсткамеры
Тогда по его знаку все двинулись из портретного зала. Придворные галантно уступали друг другу путь, а академики доругивались шепотом.
Уже ведомая в опочивальню, Екатерина Алексеевна обернулась и поманила Левенвольда.
— Кого? — угадывал обер-гофмейстер ее желание. — Блументроста? Рафаловича?
Императрица отрицательно покачала головой, лоб ее мучительно напрягался, стараясь преодолеть склероз.
— Генерал-полицеймейстера? — предположил Левенвольд и на сей раз попал в точку.
Девиер спешно приблизился, склонился.
— Возвращает молодость? — улыбнулась императрица. — Это славно! Мы желаем, чтобы его непременно нашли.
5
В большом амбаре бурмистра Данилова слободские бабы и девки спешно доделывали заказ Адмиралтейства, а то ведь и правда можно было под батоги угодить.
— Эгей, Аленка! — позвал мастер Ерофеич, стараясь перекричать визг веретен. — Чего без дела бродишь? Иди-ка, вот пук конопли, давай его вместе прочешем.
Он орудовал лубяным гребнем, а сам говорил без умолку:
— От всякой, дочка, от печали дело — лучшее снадобье. Что, девуля, не тороватит тебя твой унтер? Да на что ты ему сдалась, кабальница, он сам еле из подлого сословия вылез. Ему бы теперь купецкую дочку или, на худой конец, поповну.
Соседние крутильщицы не без ехидства прокричали:
— Хоть и сопатую, лишь бы богатую!
Ерофеич хотел их побранить за несочувствие, но вдруг, заохав, кинулся в другой конец амбара, где немец Федя попал рукавом в шестеренку. Добровольный помощник этот только мешал, но его терпели, знали: Миллер здесь русский язык изучает.
— Весьма ты, братец, нерасторопен, — укорил его Ерофеич.
— Как, как? — обрадовался студент. — Ви-ес-ма? Что такое есть «весьма»? — и полез за записной книжечкой.
Ерофеич в затруднении сдвинул на лоб замасленную треуголку. А правда, как объяснить слово «весьма»? Очень? Да нет, не «очень», совсем иной смысл. Сильно? Тоже не так… В общем, черт раздери, пусть этим академикусы занимаются.
Алена вышла к распахнутым воротам амбара. Там сиял ослепительный день, и за высокими крупными ромашками, за кустами ивняка видно было окно горницы, а за окном тем спал-почивал после ночного караула господин корпорал Максим Петрович Тузов.
Они вновь принялись с Ерофеичем за пук конопли.
— Максим Петрович мне сказывал, — делилась Алена, — ему бы только выбиться в обер-офицеры. А там и дворянство, и поместье может заслужить…
Ерофеич сделал безнадежный жест чесальным гребнем.
— Э, милая! Теперь не как при царе Петре Алексеевиче. Тогда и вправду, ежели способен и рвение прикладываешь, можно было и в графы проскочить, а то и в генералы. Теперь одно лишь и осталось — в случай выйти.
— Как это «в случай»?
— Кому-нибудь из вельмож на побегушки попасть.
— Ну, — убежденно сказала Алена, — Максим Петрович не такой. Он гордый, Максим Петрович.
А Ерофеича охватил зуд ораторства:
— Теперь вот отменили баллотировку в полках… Ты знаешь, что такое баллотировка? Ежели кого из офицеров надо в полк принять или в высший чин произвести, прочие офицеры закрытым образом баллотируют, выбирают что ни на есть достойного. Теперь же просто назначать будут сами генералы, а у этих, давно известно, кто кум,[42] тот и сват.
— Говорят, это Меншиков баллотировку в полках отменил, — сказал Миллер, не отходивший ни на шаг от полюбившегося ему Ерофеича.
— Меншиков! Все князьям хочет угодить да боярам! Сам забыл, из кого вышел. Проугождается!
Тут явился бурмистр Данилов, видя, что Ерофеич разглагольствует, погрозил ему пальцем. А сам пошел по рядам крутильщиц, отыскивая нерадивых, отпускал щедро пощечины да тумаки.
— А скажи, Федя, — обратилась Алена к студенту, — ты давеча государыню видел, какая она? Говорят — добрая?
— Го-го! — Ерофеич не дал студенту и слова вставить. — Ты что же, с челобитной, что ли, к государыне хочешь? Оставь эти финтифлюшки. Вот послушай, что раз было. Выходит государыня из дворца, а там царская пристань. Гребцы дежурные день и ночь наготове под веслом стоят. Спрашивает одного молодца: ты кто таков? Он отвечает: вашего императорского величества гребец Силоян. Ах, если ты гребец, то греби, указывает ему царица. И поехали они на острова и гуляли там до рассвета. А когда вернулись, откуда ни возьмись, к нему красавчик Левенвольд с молодцами. Да того Силояна полотенцем удушают и в воду, с камнем на шее. Га-га-га! Вот тебе и добрая государыня.
— Пшел вон! — в отчаянии закричал на него бурмистр Данилов. — Пшел отсюда вон!
Ерофеич, нимало не смутясь, пристукнул босыми пятками и вышел из амбара на волю, табачку понюхать. Знал, что ведь обратно призовут, еще и поклонятся. Где теперь канатные мастера?
А бурмистр подошел к грустной Алене.
— Чего ты здесь? Пыль, гляди, кострица едкая летает. Соглашалась бы, давно бы у меня барыней жила в чистых покоях…
Алена молчала, а бурмистр с состраданием смотрел ей в лицо. Руку свою он держал за спиной, потому что в руке той была крупная ромашка, которую он сорвал по дороге, но не смел преподнести.
В это время Миллер, вышедший с Ерофеичем, вбежал в амбар с криком:
— Герр Шумахер идет! Герр Шумахер, зельбст унд алляйн! Сам идет и весьма один!
Действительно, через мостик переходил озабоченный Шумахер в расстегнутом кафтане и метя пыль снятым париком. Случай небывалый, чтобы господин библиотекариус самолично жаловал в слободку.
Шумахер поднялся в тень на крыльце домика Грачевой и оттуда послышался его начальнический голос:
— Герр унтер-офицер Тузофф! Где ви есть здесь проживайт? Быстро-быстро, нам указано ехать, новую Кунсткамеру смотреть!
Максюта вышел сосредоточенный, пристегивая кортик. Шумахер пустился обратно через мостик, наклонив лобастую голову. Алена ничего не могла поделать с собой, выбежала из амбара на виду у всех, старалась попасть в ногу рядом с корпоралом, говорила:
— Позвольте мне идти за вами, хотя бы в отдалении… Да вы не сомневайтесь во мне, Максим Петрович… А с тем вертепом что вышло, так я ж хотела вам помочь… А Соньку ту, иноземку проклятую, вы не слушайте ничуть…
Он остановился, повернулся к ней. Кругом цвели ромашки, звенели кузнечики, буйствовал ослепительный летний день. А он стоял, загородив тропинку, туча тучей.
— Вот что, — сказал он твердо. — Не ходила бы ты за мной!
6
Кончив подносить кирпич, каторжане перенесли подмости. Охрана также переместилась, а каторжан пока усадили в канаву, поросшую травой. Ожидалась барка с щебнем под разгрузку.
Каторжане блаженствовали на солнышке, ловя миг ничегонеделанья.
— А щавель туточка гарный, — сказал, жуя листочек, молоденький каторжанин, у которого на смуглом лбу был выжжен грубый номер 8, словно двойной струп.
Говорили, что это антихрист[43] генерал-полицеймейстер Девиер съездил в Европу и привез оттуда, чтобы людей, вместо привычного рванья ноздрей, клеймить номерами, словно скот.
— У матушки-то в Черкассах, — продолжал Восьмой, — теперь, чай, и шти щавелевые, и плотвица ловится!
— Забудь про плотвицу! — ругнулся на него артельщик, такой же клейменый, как и все. — Третьего дня опять загарнуть пытался, сбежать? А артельному за тебя что — своей спиной отвечать?
— Ладно, Провыч, — сказал примирительно номер 13, широкоплечий атлет, у которого струпья в форме единицы и тройки украшали левую щеку. — Каторга, известно, что толокном не доест, то травой допитается.
— Тебе хорошо, — вздохнул артельщик. — Ты хоть и бывший, а все же офицер. Тебя здесь за три года никто не ударил. А на мне уж места живого не осталось!
— И тут недоля, — заметил юноша Восьмой. — Нетопыря вон, со всеми его татями, пальцем не тронут. Наоборот, почитай, каждую ночь на улицу выпускают, якобы милостыньку сбирать. А утром награбленное с охранниками делят.
— Тс! — перепугался артельщик. — Ну, Восьмерка! Не хватало, чтоб сам Нетопырь тебя услышал.
Тринадцатый и Восьмой уселись на травке рядышком, расстегнули зипуны. Снимать одежду, даже в самую жару, каторжанам не разрешалось. Артельщик же стал поправлять ножную цепь и нечаянно задел старика, лежащего рядом.
— Эй, Чертова Дюжина, — сказал он Тринадцатому. — Батя-то ваш загибается, как бы к утру не тово… Придет коновал, запишет — пухлость чрева, и в яму!
— Типун тебе на язык! — вскочил Тринадцатый и вместе с Восьмеркой склонился над стариком.
Тот был действительно плох.
— От духоты, от грязи, от воды гнилой, — качал головой Тринадцатый, перебирая лохмотья на его воспаленной коже. — Голова — сплошные расчесы, вошь. Есть такая примета, на кого вша нападет, тому не быть в живых. Батя, — шептал он старику. — Батя, очнись! Хочешь сухарика? Размочим, у Провыча вода осталась во фляжке.