Станислав Токарев - Парамонов покупает теплоход
— А это разве не работа? — метнув на него цыганский свой взгляд, отзывается Рябцева.
— Не вижу ясности в ответе, — ледяным голосом произносит он фразу, которая когда-то у него самого вызвала озноб.
— Какую вам ясность? Сможете сложить такую фигуру, и всё с вами ясно. Хотите попробовать? Очень, способствует оживлению мозговой деятельности.
Он сдерживает себя. Круто поворачивается и уходит влево. Туда, где плавают абонементники-управленцы. Они плещутся, взвизгивают, точно рядовые купальщики, а ведь среди них и такие, кто судьбы вершит, миллионами ворочает. Главный технолог, доктор наук и лауреат — подумать только, ровесник! — суматошным кролем удирает от преследующей его малолетки из АХО. «Здравствуйте, Борис Степанович!» — кричит главный технолог. «А почему вы не делаете выдох в воду? — спрашивает его Песчаный. — Что значит „не получается“? Попробуйте, попробуйте, не бойтесь». Доктор наук пробует и закашливается. «Надо тренироваться», — назидает Песчаный И его настроение улучшается.
Он замечает Ирину. Она стоит на тумбочке, готовясь нырнуть. Не робко, присаживаясь в воду с лесенки, но с тумбы — стрелой. Она приветственно машет ему, и он в ответ. И отмечает про себя, что занятия ей на пользу: постройнела, грудь подобралась — вид вполне престижный. Голубой купальник к лицу, так же и шапочка.
— Иришка, а ну искупнём твоего благоверного! Расхаживают тут всякие при галстуках! — крикнула ей бобылка-сослуживица. Больше того — тычком плеснула Песчаному на брючину, испятнала отутюженную ткань. Словно в деревенском каком-нибудь пруду, а не в спортивном учреждении.
— Капочка, он бы с удовольствием, но при пополнении. Ты же знаешь, Пугачёв путешествует.
С женой Песчаному повезло: умненькая и тактичная, умеет поставить себя в коллективе, а Капочка эта, как ни крути, её начальница, шишка на ровном месте.
— Хочешь, я тебя подожду? — предложил Борис Степанович супруге сдержанно-ласково. Так, чтобы слышала Капочка.
— Лучше приготовь ужин, — кокетливо отозвалось она, также рассчитывая быть оценённой.
Удалился, чувствуя спиной женские взгляды. Напоследок проверил журнал дежурной смены. Обнаружив запись о том, что в коридоре второго этажа не горят три лампочки, твёрдо написал на полях: «Тов. Шпачинскому. Заменить и доложить в 8.00».
Борис Степанович спускается в холл нижнего этажа. Его глазам предстаёт новинка, несколько раздражающая — ненужностью, дешёвой какой-то, крикливой помпезностью. В газетах об этой новинке писали. А сам Емельян — надо было видеть, какие дикарские, шаманские пляски выплясывал он в вестибюле!
Около месяца здесь возились комбинатские умельцы, его друзья-приятели, неизвестные люди, непроверенные — монтировали нечто громоздкое. Явился однажды утром персонал на службу, а директор ждёт в вестибюле (уж не ночевал ли тут? С него станется).
— Внимание! Ну, постойте же все, погодите, прошу!
Сорвал брезент, словно открывая мемориальную доску. Под ним большое табло.
— Глядите, ёлки-палки — сейчас, сейчас… Ну!.. О — красотища!
Резко ударил звонок, и под тёмным стеклом загорелась красная надпись: «Трамвай (крупно) подойдёт через 7 (ещё крупнее) минут».
Остановка была напротив бассейна.
— Семь минут — это же он с предыдущей идёт! — кричал Емельян и подпрыгивал, только что не кувыркался — Ах, мать честная, время засёк кто-нибудь?
И действительно, спустя недолгое время продребезжал, влача по синему снегу жёлтые квадраты окон, старый трамвайчик, третий номер.
Сотрудники зааплодировали. Емельян замер в полупоклоне, точно фокусник какой-нибудь, циркач.
— Ну и как вам это удалось? — строго спросила Надежда Игнатьевна.
— Дак секрет фирмы, — хохотнул он. — Это же какое ценное дело, товарищи дорогие, — чем костенеть на морозе, народ станет бодро-весело сидеть в тепле! Мы ему аквариум заведём, канареек в клетках понавешаем, пусть любуются, пусть развлекаются — я правильно говорю?
— А ведь прошло не семь минут, — заметила пунктуальная Надежда Игнатьевна. — Девять. Наш транспорт не такой уж точный.
— Две минутки туда-сюда, но всё равно удобство, разве нет.
— Я понимаю — удобство, — не сдавалась Надежда Игнатьевна. — Но я понимаю и то, что это очередной удар по нашему безлюдному фонду.
— Милый вы мой друг, замечательная женщина, чуткая душа! Безлюдный фонд, он ведь тоже для людей!
С тех пор, проходя по вестибюлю, Борис Степанович непременно дожидался, пока прозвенит звонок и вспыхнет табло. Ждал, что Емельянова игрушка рано или поздно испортится. Убедившись, что она действует, скрывался в ночи. Трамвай не был ему нужен, Борис жил неподалёку.
Глава четвёртая
Отдавая в секретарши Парамонову любимую машинистку-стенографистку Аннушку, прозванную им за скорость печатания Анкой-пулемётчицей, Залёткин вздыхал: «От сердца отрываю». Емельян привык задерживаться едва ли не до закрытия бассейна, но как, бывало, ни пролетит по приёмной, всё Анна Петровна на месте, всё-то наигрывает на своём машинописном инструменте, громко — удар у неё тяжёлый, сотрясая «Рейнметалл». А у Парамонова манера внезапно распахивать двери настежь, и Аннушка пугается, иногда даже тихонько взвизгивает. «Да ты что?» — «Я не знаю. У меня и мама тоже пугливая». — «И бабушка?» — «Как вам не стыдно насмехаться?» — «И охота тебе в этакую позднь юбчонку-то просаживать? Шла бы куда на танцы». — «На танцы, Емельян Иванович, надо иметь что надеть». — «Так-таки нечего?» — «Хочется получше. И своим в деревню послать. Вот взяла диссертацию печатать». — «Зайди ко мне, труженица. Я тут в газете полезнейшую штуковину выкопал, послушай: „В далёком селении у подножия вулкана Попокатепетль проживает гаучо по имени Себастьян…“ Гаучо, Аннушка, по-ихнему, пастух. „От роду ему ныне девяносто пять лет, но он может с утра до вечера скакать на коне со своим верным лассо…“ Знаешь, что такое лассо? „…а с вечера до утра отплясывать фламенко…“ Фламенко — это вроде нашей чечётки — я-та-та, я-та-та. — Парамонов для наглядности слегка проходится дробушками, оттабаривая ладошками от груди до колен. — Так ты гляди, что я надумал. Вот Борис Степанович написал рекламную листовку. Нам же посещаемость такая нужна, чтобы всё кипело, верно я говорю? И он, гляди, пишет: „Плавание как вид активного отдыха исключительно полезно действует на все органы чувств“. Правильно! Не скучно, ёлки же моталки, мухи мрут! А если мы в листовке про этого Себастьяна? Девяносто пять лет, до утра пляшет, и вы запляшете, если регулярно будете посещать — и во-от какими буквищами — бассейн „Парус“! А? Да пенсионеры, они же кинутся к нам! Как тебе такая идея? Что молчишь?» — «Я слушаю».
Я слушаю.
Всего-то.
Но разве не талант, не дар свыше — умение слушать и слышать? От кого, в горячности думал иной раз Парамонов, происходит человек? От обезьяны? От микроскопической инфузории? Была она, нет ли, академикам известно, и то не точно. Нет, друзья дорогие, человек происходит от птицы глухаря. Он же, подлец, когда говорит, только себя слышит, подобной мысленной самокритике предавался Емельян, а когда говорят другие, не обращает внимания, поглощённый тем, как бы самому вклиниться. А зачем? Поделиться опытом? Научить уму-разуму? Предостеречь от ошибок? Или из прочих благих побуждений? Нет, — размышлял Емельян, — чёрта лысого — из побуждений. Он по большей части норовит выказать себя: какой умный, сколько знает, сколько повидал. Если бы кто подследил Емельяна, когда тот возвращается с какого-нибудь совещания, удивился бы крайне: идёт человек, идёт, вдруг схватился за шапку и топочет ногами на месте. Это чтобы избыть запоздалый стыд за своё фанфаронство. Потопает, и легче — он отходчивый.
В Аннушке он как раз видел редкий дар слушания. Секретарь-стенографистка, она же просто обязана, чтобы сказанное влетало у неё в одно ухо и моментально вылетало в другое. Но вот Емельян ввёл обыкновение фиксировать оперативки. А там такие иной раз страсти — особенно если Татьяна Тимофеевна схватится с Борисом. И он, чтобы утихомирить их, помирить, вернуть в состояние должного трудового подъёма, иной раз просто клоунничает.
А Аннушка, чувствует он, всё это понимает. Она в такие моменты, конечно, не пишет. Он ощущает её взгляд — щекой, кожей. Ровное тепло этого взгляда. Хоть непроглядны глаза её — узкие, долгие, раёк что орешек, белок сизоват, — в них всё видно. Преданность видна, вот что. И рука наготове с шариковой ручкой за тридцать пять копеек. Небольшая крепкая рука с коротко (для удобства) обрезанными ногтями.
И потом, прислушавшись к тому, что творится в приёмной, он ловит в Аннушкиных речах собственные мысли, даже интонации: «Зачем же себе настроение портить? Вам, поди, сейчас к людям идти, а им-то мы не имеем права портить настроение. Я сейчас вам мигом всё оформлю, я мухой слетаю».