Мы, пишущие - Станислав Николаевич Токарев
— Как с чем? Тебя к нам на работу приняли. Только что приказ подписан.
— Какая зарплата? — деловито осведомился неделовой, бескорыстный Миша. И побежал брать в долг названную сумму, чтобы тотчас закатить банкет в шашлычной, которую мы звали «Полтинник» — ровно столько настукивало от нас до нее на счетчике такси.
За годы, прожитые Мариным в «Советском спорте», он щедро обогатил газету своими идеями — фейерверком идей, фантазией, инициативой.
Это он, когда Андриан Николаев вернулся из полета и приехал в родную Чувашию, провел в Чебоксарах кросс — с космонавтом в роли главного судьи. Прилетел в Москву — небритый, невыспавшийся, без паспорта, без чемодана — все оставил в гостинице, когда отправлялся в аэропорт без особой надежды, но с огромным желанием проникнуть на спецрейс, которым летел Николаев, и по ходу полета взять у него интервью на спортивную тему: в Чебоксарах Андриан Григорьевич был окружен толпой представителей прессы, Миша не смог там побеседовать с ним по душам. На аэродроме Миша тотчас подружился с бортмехаником, расположил его к себе, и тот тайком провел его в самолет.
Интервью пошло в номер.
Это он, Михаил Марин, когда проводился международный эксперимент космической радиосвязи — сигнал посылался через Луну, диалог шел между советскими и английскими астрономами, — предложил договориться с учеными, чтобы один из вопросов касался спорта. И договорился ведь! Он все мог! Правда, его инициатива не нашла поддержки у нашего тогдашнего начальства — Миша был безутешен...
Когда он приезжал из Горького, где был нашим собственным корреспондентом, в редакции наступал праздник. Миша приехал — это значило, что затеется какая-нибудь увлекательная газетная кампания, в которую будет вовлечено полколлектива. Это значило, что конца не будет шуткам, увлекательным историям, и, если где-то из-за двери слышен шум, спор, хохот, — значит там Миша.
Обаятелен был поразительно. Умел просто влюблять в себя самых разных людей. В его закадычных друзьях ходили все горьковские ведущие спортсмены, и дом у него был открытый, гостеприимный, хлебосольный. Дружил с учеными, писателями, актерами. Помню, водил меня в горьковский цирк, где развеселые клоуны потешными голосишками орали с арены: «Смотрите, кто к нам прибыл! К нам Миша прибыл — маэстро, туш!».
Размышляя о Михаиле Марине, я понимаю теперь, что его жизнь била таким ослепительным фонтаном по одной, главным образом, причине. В его натуре журналистское, профессиональное начало чудесным образом слилось с неизменным интересом к людям, любовью к ним, способностью восхищаться ими. Он потому и мог говорить на одном языке с физиком, военачальником, писателем, артистом, спортсменом, что всегда словно растворялся в их интересах, предельно искренне стремился проникнуть в глубь их душ и так же щедро раскрывал им свою. Он всегда был самим собой и всем казался интересен, поскольку являл живую, горячую точку скрещения интересов, людского стремления к познанию главного в жизни других профессий, других областей. Умел физикам рассказать о спорте так, что они понимали самую его суть и восхищались им. Кружил спортсменам головы повествованием о делах горьковской школы радиофизиков, и фехтовальщики, конькобежцы, лыжники, общаясь с ним, открывали для себя новое и были ему благодарны.
Не скрою, Мишиной общительности я завидовал. Я по природе нелюдим, это мне всегда мешало — в жизни, в работе, во всем. Общаться — для меня значило бороться с застенчивостью, тянуть из себя слова и улыбки.
Много раз писал о велогонке Мира — все, кажется, о ней, сделавшей, в сущности, из меня спортивного журналиста, сказал, кроме главного. Это главное просто: если хочешь, чтобы спортсмены открывались тебе, будь сам с ними открыт. Будь человеком среди людей, а не живым карандашом, назойливо целящим в чужую жизнь и мысли. Будь не расспросчик — собеседник.
В гонке я понял необходимость — да и простую приятность — ходить к ним, к ребятам, в гости каждый вечер (пропади пропадом приемы а-ля фуршет). Сидишь, бывало, а вокруг разворачивается незатейливый быток мужчин без женщин: кто затеял постирушку в умывальнике, трет и выжимает носки, кто зашивает трусы — разорвал, падая с седла, кто отчищает от засохшей грязи шипы туфель, кто крутит рычажок транзистора.
И течет негромкий разговор — когда о доме, до которого так далеко («ремонт затеял, да не успел, как там жинка одна управляется?»), когда об учебе («„хвост” висит по биологии»), когда о том, что, вот, вилка погнута, а механик не заметил, о чем он только думает, этот механик?.. И ты, вмешиваясь в этот разговор, не пытай их о гоночных мыслях и чувствах — расскажи о себе, может быть, что-то смешное, например, что задремал сегодня на этапе в машине, проснулся, а Коля один впереди едет, а ты, как он ушел, не заметил... И кто-то проговорит: «Расскажи, Коля, как это ты укатил, я ведь тоже не заметил». Коля станет рассказывать, увлечется, может быть, присочинит, его поправят: «Это ты брось, человеку все точно надо знать». Меня трогало их серьезное, уважительное отношение к моему делу, их стремление не выделить, не возвысить себя, но просто растолковать, почему вышло так, а не иначе. Когда однажды в день отдыха я встретил в городе капитана команды, и он сказал: «Получили сегодня газету, все точно написано „от" и „до”», это было для меня наивысшей похвалой.
Суть, очевидно, в том, что я смог стать для них своим, и потому они признали собственную роль в моей работе, ответственность свою за нее, за то, что я с их слов узнаю, люди у них дома — с моих...
Чтобы было так, — а это высшее наше счастье, когда так, — надо быть болельщиком, со всем его бескорыстием и всей самоотдачей. Таким был Миша Марин.
Помню историю одного его репортажа — о победе его земляка и друга Германа Свешникова на чемпионате мира по фехтованию в Москве.
Так вот, ведет Герман последний бой — с известным французом Маньяном. Счет все время равный. Крепко сбитый, присадистый, Свешников, ухая, рушит на Маньяна лаву атак, тот, тонконогий, как комар, приплясывает и жалит.
Мы стоим у дорожки. Миша бел. Сжал кулаки, притиснул их друг к другу.
Четыре — четыре...
Вдруг с каким-то звериным воплем Свешников подпрыгивает и через голову, крючковатым жестом, вонзает клинок Маньяну в плечо. Это «горбушка», фирменный прием Германа. Пять — четыре. Все. Победа.
Миша тяжело привалился ко мне. Кажется, он без сознания.
Герман соскакивает с дорожки, подходит, отстегивая шнур. Смеется: