Станислав Токарев - Каждый пятый
На середине подъёма стоял в ярко-лазоревом бобриковом пальто и пыжиковой шапке — форме времён Доломитовых Альп, там эти шапки были в большой цене у иностранцев, ими наши, случалось, приторговывали — Павлик Быстряков. Когда Иван поравнялся с ним, он пригнувшись, чтобы было слышнее, затараторил:
— Три минуты проигрываешь Федотову! Федотову три минуты!
Федотов — это было серьёзно. Тимоша Федотов молодой, техничный, крепко стоит и споро бежит, его уже прочили в сборную.
Подъём был открыт солнечным лучам, лыжня здесь потемнела и заглянцевела, лыжи стали «стрелять».
Быстряков торопился вдоль обочины, уговаривая:
— Потерпи, Ваня, дальше легче пойдёт!
Одинцов знал, что легче не пойдёт: квасилось всё больше, а мазь, похоже, стёрлась до дерева. Он имел про запас коробку с твёрдой мазью-самоваркой, но решил не сбиваться с темпа до крайней нужды.
Оглянулся: Леонтьеву тоже приходилось несладко — дышал не носом, а раззявленным ртом. От форсистой динамовской шапочки по щекам тянулись синие потёки, линяла от пота шапочка, вот какую дрянь выпускают. Иванов белый шлем связала в давние времена одна добрая душа, правильная была женщина. Сколько уж лет этой шапке — восемь, девять? Нелька охотилась её постирать вместе со своим барахлом: интересно, какого бы она оказалась цвета?..
Кречетов отпустил группу обедать, настрого приказав, чтобы к часу дня, к началу финиша сильнейших, «рафик» был на месте как штык. Сам он пил жидкий кофе в судейском буфете, устроенном в передней горнице, — здесь пошумливала местная и приезжая пресса, время от времени кто-нибудь из секретариатских высовывался прицыкнуть на неё.
Сдобный, словно булочка, тассовец рассказывал о том, как один коллега путём заковыристой интриги оттеснил от зарубежной поездки другого:
— «Что это, братцы, мне анкету на аккредитацию не шлют, кажется, пора бы». А Эллочка спокойненько так: «Вова, да её уже Сева на себя заполнил, я вчера в кадры отнесла». Жалко было смотреть…
— Ну и как Сева в поездке сработал?
— Вполне прилично.
— Значит, дело не пострадало? И нечего жалеть.
— Считаешь?
— Считаю.
Кречетов мысленно спросил себя, светит ли ему на будущий год Олимпиада, и мысленно же ответил, что должна светить. Метушиться, лизаться к начальству не будем: просто телефильм надо сделать классный.
Туго подалась наружная дверь избы, в морозном облаке возник усатый газетный фотокор:
— Закурить, закурить, закурить, — крикнул с порога, потопав ножками в модных полусапожках. — Что творится на трассе! Заруба идёт — фантастика, полплёнки отщёлкал!
— Кто хоть лидирует? — лениво поинтересовался тассовец.
— Не знаю, братцы, но Ваня даёт Одинцов — красота! Я такой кадр сделал, чувствую — выставочный! Сквозь ветви и контражуром!
— Вот тебе пример борьбы за жизнь, — сказал Кречетов тассовцу. — У Одинцова нет другого выхода. Я бы на него поставил.
— Не-ет, его песенка спета. Я бы поставил на Бобынина, — сказал тассовец. — А что, старики, учиним тотошку. Ставка — пиво.
— Я бы поставил на Федотова, — сказал местный юноша и покраснел. — Федотов — наследник Одинцова.
— Заголовок уже придумал, — иронически догадался тассовец. — А приметы не знаешь — заранее нельзя.
— Это почему?
— Воробушек склюнет.
— Малыш, Ване рано писать завещание! — крикнул фотограф. — Толяна, — по-приятельски обратился он к комментатору (он ко всем обращался по-приятельски), иду к тебе в долю и удваиваю, ты везун.
И перемазался давно, и Леонтьев давно отстал — Иван не сразу заметил, что остался один. Когда это было — час назад, год ли? Казалось, сколько себя помнил, всё шёл — шаг, толчок палкой, шаг, толчок. От двадцатого примерно до сорокового километра требуется совершенный автоматизм движений, нервы надо беречь. А лучше всего — любоваться природой. Иные не поверят, что в гонке ею можно любоваться. Ивану доставляли радость и струнный сосновый Уктусский бор, росший из коренастого елового подлеска, и весело пегий, сорочий березняк под финским городом Лахти, и скалистый шведский Фалун, где только держись на обледенелых трассах, и дородный ельник австрийского Зеефельда, напоминавший родной Уктус, только там под серебром верхушек стволы — чернь, здесь же — червонное золото.
Природу любят все люди лыжной страны, основательные, немногословные, несуетливые. А неосновательные и болтуны здесь в люди не выбиваются. Страна эта словно бы и не знала пограничных столбов — земляком для Ивана был и знаменитый шведский мужик Сикстен Ёрнберг, столь сухой, ужаривший всё лишнее в теле, что лицо казалось костяным. Однажды он Ивану пояснил — доходчиво, хоть и жестами, — что летом для общей физической подготовки трудится на лесоповале: приезжай, мол, посоревнуемся, кто быстрей и ладней напилит, наколет и сложит поленницу. А Иван ответил, что, будь уверен, не отстанет. А уважительно внимавший землякам-старослужащим способный норвежский новобранец Харальд Грённинген потрогал Ивановы и Сикстеновы бицепсы и поднятыми указательными пальцами обозначил мнение, что и в таком поединке они финишируют лыжа в лыжу. И среди финнов был у Ивана дружок — Ханнес Колехмайнен, по-нашему тоже Ваня. Оригинальный товарищ — он однажды вслед за Иваном бежал, а тот всё прислушивался: чудится, что ли, с устатка, или лыжи, скользя, на самом деле издают протяжную мелодию? Оглянулся, а Колехмайнен Ваня — поёт…
Так шёл Иван, пока не стряслось то, что случается со всяким из них, но всякий раз неожиданно. Он увидел подъём, четырежды уже преодолённый, но словно внове увидел — стену ноздреватого снега, наискось пересечённую тенями деревьев, и полосы разъезженной лыжни, размазню обочин, и ощутил, что стену эту больше не осилит. Он знал, что это всего-навсего «мёртвая точка», надо её перетерпеть. Но терпеть было невмоготу. И взмолился Иван: кто там есть — на земле, под землёй, на небе? Судьба, фарт или, может, Господь Бог — тёмный лик, безмятежный взор, почерневшее от времени серебро оклада бабкиной иконы? Из каких передряг выбирался, из каких переделок, и ведь тоже казалось — конец, но вот он я, живой-здоровый. Ничего не хочу, не прошу, лишь бы шаг и ещё шаг, лишь бы добраться до близкого же, господи, белого увала, за которым голубизна.
На вершине, что была вовсе не вершиной, а лишь порогом перед новым подъёмом, вдвое длиннее прежнего, стоял, прислонясь к сосне, Коля Шерстобитов.
— Ты что? — сквозь одышку спросил Иван.
— Ногу свело, не знаю, дойду ли, — с жалобной усмешкой отозвался Коля.
— Дай разотру.
— Иди знай. Перемогусь. Было бы мне за тобой держаться. Мази нет твёрденькой?
Иван вынул из заднего кармана, протянул и зажал и холодном Колином кулаке гуталиновую коробку.
И через десяток шагов — то ли от жалости к Коле, то ли по другой, непонятной, причине — такая на него накинулась злоба на равнодушие гладкого неба и жёваных обочин, на какого-то бездельника-зеваку, весело подкрикнувшего из чащи: «Давай-давай», пуще же всего на себя, горемыку, что, не уступи ему дорогу бегущий впереди лыжник, он бы грудью его сшиб.
— Слыхал? — спросил Кречетова знакомый тассовец. — Одинцов-то лидирует. Полторы минуты разрыв. Кажется, пиво с меня. «Есть ещё порох в пороховницах» — как заголовок?
— Заранее?
— И сглазить не боюсь.
— А можно лучше. «Старая гвардия умирает, но не сдаётся».
— «Умирает» у меня вычеркнут. Гляди, вот он! Гляди, что делает, собака!
Искрой мелькнул вверху справа красный свитер. Слаломным виражом вылетел из-за леса Одинцов и рванулся вниз, широко переступая лыжами, прямо на спуске обходя двоих скользящих в низкой посадке гонщиков. От питательного пункта кинулся к нему навстречу Быстряков, крича: «Плюс полторы у Федотова, плюс две у Бобынина». Иван на ходу вырвал у него картонный стаканчик, но бросил, обдав питьём пальто Быстрякова. Вразмашку мчал вдоль стартовой поляны, вслед бежали люди, бежала новая знакомая Тамара, вертя над головой лыжной палкой, будто саблей, вопя: «Ванечка, ещё десять осталось, прибавь!»
Петля пятидесятикилометровой трассы, напоминавшая неровно выведенную восьмёрку, опоясывала и пересекала Уктусский бор. В одиночку и вереницами кружили по ней чуть более ста тружеников и мучеников (остальные, не выдержав, сошли) в разноцветных недавно, но теперь побуревших, приобретших одинаково тёмный колер рубашках. Кто-то ещё тужился занять место повыше, кто-то чаял лишь дойти. Федотов, Бобынин и Одинцов на отдалении не видели друг друга, но подсказки тренеров словно натягивали шнур, связывавший сейчас только их троих. Упругий этот шнур порвётся на финише, больно стеганув по двоим, оставив третьего в невредимости и торжестве.
Жестяной репродуктор со столба долдонил без передышки, звучали фамилии тех, кто закончил, и их результаты. К отстрадавшим своё спешили тренеры и товарищи, помогали снять лыжи, разводили по палаткам, но толпа вокруг судейской не рассасывалась, назревали главные события.