Михаил Эпштейн - Отцовство
5
Родительство — состояние таинственно-просветленное: здесь я вступаю в самую глубину религиозного опыта, ибо становлюсь подобным Отцу. Я постигаю, что это значит — порождать из себя и любить порожденное. Недаром эта заповедь — самая начальная из всех (в первой главе Бытия): «Плодитесь и размножайтесь». Сотворенный по образу и подобию Творца, человек полнее всего приемлет Его образ в родительской своей ипостаси, ибо сам творит по образу своему.
Милосердие и сопереживание доступны нам прежде всего по отношению к собственным детям. Вообще, человек окружен множеством других людей, в отношении которых, как ни старайся, не избежать зла. Он утверждает себя за их счет, он завидует лучшим и презирает худших, он безразличен или ревнив к их удачам, он отделяет свое благо от чужого — тут много тяжелого, мрачно-самолюбивого. Ребенку же своему никто не желает худшего, чем себе, — тут всякий проявляется с самой милосердной, божеской своей стороны, которая могла бы задать меру обращения человека с человеком вообще.
«Итак, если вы, будучи злы, умеете даяния благие давать детям вашим, тем более Отец ваш Небесный даст блага просящим у Него» (Мф. 7: 11). Тут сравнение идет от земного отцовства к Небесному: как отец любит своих детей, так Бог — всех людей. Но дальше это сравнение опять нужно низвести на землю, распространив уже на отношение человека ко всем людям, которых он должен полюбить той же всеобъемлющей любовью, какой любит их Небесный Отец. В этом переходе и обороте сравнений — вся диалектика и взаимное пополнение человеческого и божественного. Частицу отцовства в себе доразвить до целого, до любви ко всем людям как к детям своим. Тут нет ничего мечтательного, потустороннего — заповедь любви выводится из реальнейшего уподобления, проверенного с обеих сторон: вот дети мои, а вот другие люди, тоже дети Отца Небесного. И если Он похож на меня в своей любви к детям, то и я должен походить на Него в своей любви к людям.
Именно в переживании отцовства человек обретает посильную сопричастность иначе не постижимому Божественному опыту. То всепрощение и самоотверженность любви, какую Бог питает к людям, человеку неоткуда заимствовать — только из своих родительских чувств; потому что этими же чувствами и поясняется Божественная любовь в Писании.
6
Это свое родительское чувство я начинаю обращать на других людей, и они открываются мне вдруг в такой беззащитности, что нельзя их не любить жалеющей и виноватой любовью, причем даже лучших и преуспевающих из них. Только родителю ведомо слабое, хрупкое, незавершенное в его дитяти — эта вечно зияющая, незатянувшаяся ранка, как при рождении. Может быть, оттого, что Оля еще мала и от меня не отлепилась, я и в других, вполне взрослых людях родительски осязаю эту неотлепленность, ну как родничок незакрывшийся, родимую мякоть на головке — то, что остается в каждом рожденном и чем он соединен с Отцом.
Никакой другой любовью: ни разумно-социальной, ни возвышенно-гуманистической — я не могу любить чужих людей, пока не воспринял их как детей своих, которые до смерти останутся детьми. Все, что приобретают они, вырастая, — силу, знание, успех, — все это если и вызывает любовь, то какую-то ревнивую, избирательную. Это любовь к совершенству, к расцвету жизненных форм в их завершенности, и мне почему-то кажется, что ревность, зависть, даже ненависть оттачиваются на острие этой же самой любви, как проявление ее острой и разделяющей избирательности. И напротив, чувствуя младенческую слабость, зыбкость под броней сложившихся индивидуальностей, мы и влечемся к ним тем родительским чувством, которое — от единого Бога и ко всем людям.
Пробую это свое родительское проникновение перенести на нелюбимых, чем-то задевших меня, — и мне открывается возможность их полюбить. Вот С. — какая у нее светлая пушистая головка, и как издавна я понимал непутевость этого своего дитяти. С жалостью подмечал избыточность ее жестов, будто в попытке защититься от невидимых сквозняков, и ее внезапные порывы вывернуть душу наизнанку на глазах у всех, талантливо разыграв свою бесталанность. За этим разбрасыванием и опрокидыванием всего и вся — какая неустроенность, какой вихрь, ежеминутно сжимающийся и ускоряющийся, чтобы от бездействия не распасться!..
Во всех людях, знакомых мне со своей надежной, укрепленной стороны, вдруг проглянула такая потайная брешь, заметная, наверно, только их родителям, что впору броситься к ним и заслонить. Никто из нас сам собою, готовым и целым, не приходит в мир, у каждого остается свой родничок, через который душа его входит при рождении и выходит при смерти. И только сомкнувшись этими своими детскими нецелостями, мы можем образовать нечто целое. Каждый каждому ребенок и родитель.
7
«Во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними» (Мф. 7: 12), «люби ближнего твоего, как самого себя» (Лев. 19:18). Я не мог применять эту заповедь в отношении многих ближних, потому что они созданы были другими и изначально вели себя совсем не так, как я бы себя вел на их месте. Именно потому, что они были другие, я не мог поручиться, что они хотят от меня того же, чего я от них.
И лишь когда я переменил для себя правило, сказал себе: полюби ближнего, как дитя свое, — они, эти немилые и далекие, сразу приблизились и утеплились в моем существе, как будто и впрямь попали в родительское лоно. Достаточно только увидеть или представить в чужом лице то детское, что было в нем когда-то, — и сразу оно становится менее чужим, потому что во мне пробуждается отеческое, когда-то вмещавшее этого ребенка. И бывает, что сразу во многих людях, окружающих меня наулице, проявляется это детское, и хотя я один среди них, я лучше начинаю понимать Творца и то, почему Он всех их любит.
Раньше я терялся в неизвестности от того, что людям нужно иное, чем мне, теперь я исхожу из того, что им нужно то же самое, что и детям, — ласка, тепло, всеобъемлющее участие. Эта потребность столь проста, самоочевидна, что утолить ее можно и нужно сразу же, не подставляя рассуждением себя на их место, что в сущности невозможно, потому что у каждого — место свое. Я уже не думаю: «Чего я хотел бы от такого человека, как я, будь я на месте С?» — ведь на месте С. я бы с самого начала думал и действовал иначе. И это мое взрослое право, которого никто у меня не отнимет, как и я не могу отнять у нее права быть иной, чем этот смертельно скучный Э. Как поставить себя на чье-то место, если ты не прошел всего пути, ведущего к нему?
Детство же — это как раз то общее место, от которого начинаются все пути, и там не нужно ставить себя на место другого — достаточно представить другого ребенком, чтобы испытать к нему то, в чем нуждаешься сам: любовь, жалость, желание со всех сторон обнять, вобрать, защитить. Через то единое, откуда исходят все люди, и впоследствии проще всего им соединиться.
8
Дело не только в том, что «другое» у взрослых отличается от «своего» — неясно то «свое», которым в золотом правиле мерится отношение к другому. «Возлюби ближнего твоего, как самого себя» (Мф. 22: 39). При всем согласии с этой заповедью я не мог почувствовать ее до конца, здесь оставалось что-то чуждое моей душе. И не оттого, что требовалось возлюбить ближнего — это как раз было яснее всего, — а оттого, что примером такой любви ставилась любовь к себе. Казалось бы, это самое простое и понятное, раз от него проводится сравнение, но постичь это труднее всего. Разве я люблю себя? Наверно, люблю — но еще и ненавижу, и боюсь, и стыжусь, и борюсь с собой. Отношение к себе столь противоречиво, любовь здесь погружена в такое сплетение светлых и темных начал, напряжением которых движется внутренняя жизнь, что непонятно, какой из этого можно извлечь образец отношения к другому.
Мне все ближе становится иное мерило нравственности: относись к другому так, как если бы он был твое дитя, почувствуй себя его отцом, не делай ему того, чего не хотел бы для собственного сына или дочери. Возлюби ближнего своего, как отец любит своих детей.
Ведь эта любовь к детям — нечто гораздо более ясное и несомненное, чем любовь к себе. Порою человек вообще не любит себя, или безразличен к себе, или даже хочет собственного уничтожения, — на таком ли шатком основании должно строиться его отношение к другому? Нет. Другого нужно любить как другого, не сводя счетов с собой, а то может получиться эгоизм наизнанку. Если к себе человек беспощаден — значит, имеет право на беспощадность и к другим? Но ведь в другом есть та высота и неприкосновенность, которую и нельзя, и не надо ощущать в себе.
Ребенок — это и есть «другой», который вбирает «я» родителя, но не тождествен ему. Мой ребенок — середина пути между мной и другими, вернее, сам путь, к ним ведущий и приобщающий. В любви к ребенку — самый наглядный и увлекающий прообраз любви к чужому, поскольку здесь оно раскрывается как свое.