Игорь Куберский - Портрет Иветты
Он достался хозяевам от одного из отдыхающих, который бросил здесь маленького пса, никого не предупредив. Чопик нюхал следы протекторов и лаял, пока не осип. Пищу он стал брать только на четвертый день. В его повадках угадывалось пережитое предательство – он был скромен, неприхотлив и не имел желаний. По ночам его миску вычищали до блеска ежи. Чопик открывал один глаз и снисходительно приподнимал кончик мохнатого хвоста. Он уже третий год жил на дворе, только в студеное время переселяясь на террасу, однако у него сохранились городские повадки, и прогулка была его настоятельной потребностью. Гуляли с ним жильцы, их было много, и они были разные, но ко всем он относился одинаково – с вежливым равнодушием. Даже к Боре, который не отходил от него ни на шаг.
Из прогулок Чопик предпочитал Тепсень. Там он быстро семенил по тропе, волоча за собой брезентовый поводок, останавливался и поднимал маленькую мохнатую морду, пристально вглядываясь в дорогу среди дальних холмов, будто и по сей день на ней не рассеялось облачко пыли из-под знакомых колес.
Чопик оказался хорошим натурщиком, и когда Кашин, протягивая хозяйкиной внучке готовую акварель, спросил: «Кто это?», она неожиданно тут же ответила:
– Те-пик.
Это было первое произнесенное ею слово.
Новость о том, что ребенок заговорил, собрала родню. На Кашина смотрели как на доктора Спока. Мария Кузьминична стала расхваливать его таланты, как бы отпуская ему грехи, наличие которых не могло ускользнуть от ее бдительного ока. Это было кстати. Дабы закрепить статус кво, Кашин подарил хозяйке новоиспеченный этюд. Впрочем, потом пожалел. Что-то он стал разбрасываться.
– Ты куда?
– Пойдем, есть куда.
– А клялся, что не водил... Ну-ну, я пошутила.
Бледная жесткая трава сухо шуршала под ногами. Пахло полынью.
– Все же куда мы идем?
– Сейчас... двадцать три, двадцать четыре... Считай со мной. Вот оно!
– Зачем? Сегодня я могу дать тебе выходной.
– Мне не нужен выходной.
– Подумай...
– Ты лучше скажи, почему днем тебя никогда не найти?
– Ты искал?
– Увы...
– Поверь, так лучше.
– Ты так говоришь, будто не я, а ты старше меня на десять лет.
– Кстати, мои друзья тестировали меня по Кеттеллу. Есть такой тест. Так вышло, что у меня психологический возраст сорокалетней женщины.
– О, как рано ты сгорела...
– Не смейся. Год назад... Несчастная любовь... Я решила порвать, но он сказал, что не может уйти. Я довела его до перекрестка, сказала «прощай!» и ушла сама. Потом я узнала, что он все равно бросил семью.
– Ты его любишь?
– Любила.
– Как вы познакомились?
– Пришла по вызову – жена его болела. Когда он подавал мне пальто, у него тряслись руки. Нас обоих так трясло, что жена сразу выздоровела. Но она была беременной... Что это? Петух? Никогда не слышала ночных петухов.
– Знаешь, что он кричит? Он кричит: «Как-тебе-ль»?
– А тебе как?
Со стороны берега вспыхнул прожектор, походил в стороне, вдруг полоснул совсем рядом по сухим стеблям травы над головой и задрожал на месте, будто прислушиваясь к разговору.
В эту ночь Кашин был скорее груб с ней, чем нежен. Впрочем, это можно было принять за проявление чувственности. Да, чувственность была. На сей раз ее пробудил неведомый доселе соперник.
– Так больно, – спокойно сказала она, выпрастываясь из оказавшейся для нее неудачной позы.
«А мне нет?» – подумал он.
И еще он подумал, что понял природу ее послушности. Это было послушание жертвы. Она наказывала себя, она приносила себя на алтарь разбитой любви. Она рассчитывала на то, что боги однажды увидят ее страдания, сжалятся и помогут. Она отдавала свое тело на распятие, но душой была чиста и верна. Сухой ком ее души сверкал на темном небосклоне, как астероид.
– Ты лучше послушай. Искусство – это образ правды, понимаешь? А правда только в реальности. Идиоты думают, что реализм – это когда у собаки четыре ноги. А реализм – это единственный способ жить. И выжить.
– Хочешь обратить меня в свою веру?
– В каком-то смысле – да.
Утро выдалось теплым, с коротким дождем, с мягким светом и чистой, промытой тенью. Иветта сидела перед ним в саду, на коврике, на котором они предавались любви ночью в ложбинке, и казалось, что ткань еще источает ауру их соитий.
Кашин сразу решил, что напишет Иветту целиком, как бы только что привставшую с ложа любви, дабы посмотреть, куда делся ее нежный друг. Поза была удобной, Иветта – терпеливой, разве что усмешка все больше и больше распирала ее изнутри. Но выражение лица Кашин оставлял напоследок. На втором часу он стал испытывать смутное беспокойство, словно требовалось что-то вспомнить, а не вспоминалось. Однако это чувство не мешало работать – наоборот, почему-то казалось, что именно в самой работе кроется ответ на то, что отдаленно тревожило.
Кашин торопливо, широкими мазками написал ступни, лодыжки, нежные колени, вернее одно, нескромно выглянувшее из-под халата и чуть не до лона открывшее бедро, бросил слева и справа от плеч и головы теплые и прохладные пятна, зажег солнцем точную, чудесно вывернутую каждым листом ветвь айвы и принялся за абрис головы в кипе волос, небрежно собранных узлом на затылке.
Замечательный получался портрет – никогда еще не писал он таких портретов! Почти весь в тени – загадочный, обещающий, с оранжевой запятой правого обнаженного соска, с высокой нежной беззащитной шеей, а за спиной – сад, весь в перебегающих оттенках зеленого, желтого, розового и голубого. Жаль, холст мал. Но ничего. В мастерской он напишет крупнее.
На второй день портрет вчерне был закончен. Иветта больше не усмехалась – принимала как должное.
– А что? Ничего! – удивилась она. – Правда, ничего! Можешь, можешь... Смотри, как ты меня. Не польстил. Но хорошо, можно даже сказать, красиво...
Это был счастливый миг – чувствовать себя первотворцом.
– Только все это было, – продолжала она, – Ренуар был и Энгр был, и всякие тицианы с рембрандтами. Я уже не говорю о каком-нибудь там Серове или Климте. Что нового вы привнесли в жизнь, дорогой господин художник? Еще одну девицу с неопрятной прической. В этом ваш реализм?
Она шутила, но вдруг ему стало невероятно стыдно за спесь, уверенность, маститость. Кое-как улыбнулся, окинув картину другим, чернящим взглядом:
– Ну, так я же не гений.
– В этой мысли, похоже, и кроется твоя проблема.
Поздно вечером – та же облюбованная ложбинка, с головой укрывавшая от пограничной службы их сладкий грех. Кроме коврика, для пущего комфорта прихватили и хозяйкино одеяло.
– Ты думаешь, я хороший художник?
– Думаю, что ты можешь им стать.
– Ага, значит, я дерьмо.
– Я так не думаю, если тебе, в самом деле, хочется узнать мое мнение... Я думаю, что ты интересный художник.
– А я думаю, что я дерьмо.
– Оставь, это скучно.
– Ну, правда, я не притворяюсь.
– Это лучше, чем вообразить себя гением.
– Сама говорила – уж лучше думать, что ты гений.
– Не знаю. У тебя все максимы – гений, дерьмо, счастье, трагедия. Не мальчик уже. Впрочем, психология говорит, что мужчина до тридцати остается подростком в своих мотивациях.
– Мне больше.
– Вот и я о том же. Пора браться за ум. Кстати, я послезавтра уезжаю. Тебе оставляю Люду. Она просто ждет не дождется заступления на вахту. Говорит, что я тебя недооценила, что я в мужиках не разбираюсь.
– Ты думаешь, что я с тобой просто так?
– Конечно, а как еще?
– И никакой любви?
– Ну, если есть чуток, то спасибо, мне приятно. А вообще достаточно и половой приязни. Ну ладно, не дуйся. Все это слова. Можно сказать так, можно иначе. Мне хорошо с тобой, вот и все. И хорошо, что мы снова сюда пришли. Хочешь, я тебя там поцелую? Обычно я это не делаю...
... Ветер остался выше. Он протекал над головами, качая сухие стебли травы по краям выемки. А здесь была лунка, ниша, – нет – космическая капсула. И они в ней. И только звезды вокруг.
– Господи, даже испугал меня. Все хорошо? Тебе понравилось? Я хочу, чтобы тебе понравилось. Чтобы ты помнил меня. И не смей спать с Людой – я тебе запрещаю. Поклянись!
– Я могу спать только с любимой.
– Ну, опять перебор...
– У меня такое чувство, что все это не сейчас, а тыщу лет назад. Что я вижу все это глазами того, кто жил тогда. Может так быть, а?
– Вполне. Генетическая память и так далее. Вообще, думаю, есть все, что мы хоть однажды помыслили. Вот почему важно мыслить хорошо.
– Я сейчас мыслю очень хорошо.
– Тебе, что, никогда не делали минет?
Утром Кашин подкараулил ее, но удержал только на миг.
– Собираешься?
Он улыбался, стоя перед ней, но колени его дрожали. Лицо ее было ясным, отдохнувшим – только глаза стали больше, ярче и были обведены лиловатой, вызывающей нежность тенью.
– Ага.
В ее руках был таз.
– Если что-нибудь нужно...
Она опустила веки и помотала головой.