Игорь Куберский - Америка-Ночки
...Вечером к Патриции с Мацушимой подтянулся еще народишко, но ели и пили без воодушевления, не по-русски, я все ждал, что гости раскочегарятся, и, пожалуй, хватанул лишнего, потому что вдруг впал в кураж, но, еще раз осмотрев женскую половину тусовки, понял, что хотя бы на пять минут закрыться в ванной абсолютно не с кем.
Невостребованная половина индюка отправилась в холодильник.
Уже заполночь позвонила Микаэла. Как у нас прошел День благодарения? У них так грустно-грустно. Майк не смог даже сесть за стол. Пришлось ему есть индюка лежа. Праздничный стол без Майка был такой пустой.
Утром Микаэла заявилась к нам – в жеваной майке, рваных кроссовках и шортах цвета хаки из мусорного бачка. Оказалось – за мной. На ее крыльце меня ждал отличный горный велосипед Майкла.
– Как жаль, что Майка не будет с нами, – несколько раз повторила она. – Он так ждал этой субботы, чтобы покататься. Ему так грустно, – в ее темных глазах было страдание.
Я осведомился о его ноге.
– О, слава богу, гораздо лучше. Это не перелом, а растяжение. Как вам байк Майка? Подходит? А то можно взять байк сына. Майк нам так завидует...
У моего байка шесть скоростей, ход легкий, неслышный – я несусь, глядя на узкую спину Микаэлы, на мелькание ее рваных тапочек, на неожиданно хорошо оформленный зад цвета хаки. Ее гоночный велоспед явно быстрей моего. Утренний солнечный воздух свеж и прохладен, а в тени деревьев, под навесом листвы и вовсе как в холодильнике. Декабрь на носу. Асфальтовая дорога почти пуста. Редко где выползет автомашина – заметит нас и вежливо пропустит. Слева, за кустами и деревьями – обрыв, залитое солнцем пространство – там каньон. На дне каньона, среди зеленых куп, отсюда похожих на мох, – тоже домики. Я кручу педали, я вдыхаю утренний воздух, я в земном раю. Микаэла притормаживает, работает сухими мускулистыми ляжками, открыто смотрит на меня – ей хочется поговорить в пути. Говорить с людьми – это ее профессия. Говорить и слушать. А я такой молчун. Я что, не верю, что человек может понять другого человека? Пусть даже это представитель другой культуры, другой ментальности, другой истории и других традиций? Она много раз слышала и читала, уже после того как кончилась холодная война, что русским все равно нельзя верить, что они коварны и вероломны, что у них совесть только коллективная и нет никакой личной моральной ответственности ни за что. Неужели это так? Она будет последней, кто поверит в это.
Это трудный вопрос и большой разговор, повертев педалями, нехотя отвечаю я, и мне нужно хорошенько подготовиться. Посмотреть в словаре необходимые слова. Как-нибудь в другой раз, потому что вокруг так прекрасно, Микаэла, и твой честный товарищеский взгляд вызывает у меня то приступ смеха, то желание показать, что у меня есть. Тебя как врача-психиатра это должно заинтересовать.
– О’кей, – извиняясь, улыбается мне черноволосая с сединами Микаэла и, словно бросая вызов, уходит вперед. Я – за ней. Ее зад выглядит деловитым.
«Дура-баба», – одобрительно думаю я.
Дорога бежит под гору – руки на двух тормозах – и мы въезжаем в лесопарковую зону, посреди которой стадион, рядом огромное зеленое поле для пикника, автостоянка, палатки, палатки, палатки и сотни пасаденцев, трусящих по дорожкам за собственным здоровьем, – белых, желтых, черных. Пробегает затянутая в белый эластик негритянка, великолепная как межконтинентальная ракета. Хочется от восхищения зажмуриться. За ней телепает, раскидывая ноги в стороны, залитый потом толстяк. Белый и, судя по всему – муж. Бегут с собаками, с детьми, с любовницами, с престарелыми родителями в каталках, с наушниками, диктующими переменный музыкальный ритм бега на тридцать минут, с бейсбольными битами, кожаными ловушками, теннисными мячами, бегут с гамбургерами, чипсами, пепси-колой, фото-видеокамерами, хронометрами, морскими биноклями и роликовыми коньками через плечо. Бегут со жвачкой, с улыбкой, с приветом, с фарфоровыми зубами, со свечами от геморроя, с бандажом, с твердым мужским дезодорантом, с пачкой презервативов, с тампаксами и прокладками, имеющими такие крылышки, что можно летать хоть весь день.
Мы выбираем место на одинокой лужайке, за кустами, роняем на порыжелую траву наши байки, отдыхаем. Солнце все выше, тень все короче. Микаэла отщелкивает от рамы походную бутыль, жадно пьет из горла, протягивает мне. Я пью – не брезгую. Даже наоборот. Так нужно. Микаэла скидывает рваные тапки и остается в белоснежных носках. Теперь ее ноги с побитыми коленками почти привлекательны. В раструбе шорт, в коническом сумраке – край трусишек. Тоже белоснежных. Комарик, схватив фонарик, запевает у меня в груди. Со смущенным вздохом я скидываю футболку, ложусь навзничь возле Микаэлы и, уперевшись пятками в траву, укладываю затылок на ее ноге. Глаза закрыл – будь что будет. Грудь у меня мужественная, прием проверенный.
После некоторой паузы шершавая ладонь матери троих детей касается моей щеки:
– Петер, у вас нет женщины. Я понимаю. Вы хороший, Петер. Вы друг нашей семьи. Но если у нас с вами будет коитус, я должна буду рассказать мужу. Когда мы женились, мы дали слово во всем признаваться друг другу. И я горжусь тем, что еще ни разу ничего не утаила.
Я убираю голову из-под ее руки, сажусь. Срываю жесткую желтую травинку и прикусываю, глядя в камфарно-эвкалиптовую даль.
– Напрасно вы так делаете, Петер, – мягко, как психиатр, говорит Микаэла. – Совершенно напрасно... В сухих стеблях травы живет много вредных насекомых.
На обратном пути я нажимаю на педали и ухожу далеко вперед, но на ее улице беру себя в руки и жду.
– Уф! – выруливает из-за поворота мокрая растрепанная Микаэла. – Вот это финиш! Ну и задали же вы мне урок. Так мне и надо...
Видимо, кто-то из нас сбрендил.
– Нет-нет, так мне и надо, – убежденно трясет головой Микаэла. Похоже, ей сладко ее поражение.
Мы закатываем байки во двор, где меня обрехивают две хозяйские шавки.
– Не бойтесь, они не кусаются, – говорит Микаэла как раз в тот момент, когда одна из шавок довольно чувствительно прикладывается к моей лодыжке.
– Приходите еще! – протягивает мне руку Микаэла, – мы с Майком так вам рады.
Я представляю себе, как ступаю на крыльцо, открываю дверь, и Майк, не вставая с софы и не надевая шлепанцов на свои ухоженные ступни, всаживает в меня одна за другой две пули из охотничьего ружья, купленного по этому случаю.
* * *Патриция часто выглядит плохо. Ее больным легким противопоказан солнечный Лос-Анджелос, и, если не надо преподавать и куда-то ехать за пополнением ветчины и красок, она отлеживается в своей закухонной каморке, включив увлажнитель воздуха. В такие дни ее взгляд делается беззащитным – ей хочется заботы, покровительства, ей хочется, чтобы рядом был сильный, все понимающий, все умеющий человек. И она неуверенно смотрит на меня. Видимо, я ей иногда кажусь таковым, и она становится искренной до той страшной степени, какая возможна только между очень близкими людьми. В одно из таких утр, когда воздух – это не воздух, а сгусток смога, дымовая лепешка поперек твоего горла – ее испекли трубы военных заводов, каковыми напичкана округа, – в одно из таких утр Патриция рассказывает мне историю жизни с Роном Мацушимой. Рассказывает она долго, чего-то делая попутно, переходя от предмета к предмету, а я слушаю в смущении и если моя помощь в том, чтобы подержать в руках гипсовый слепок чужой муки, то цель достигнута.
– Зачем я все это тебе рассказываю? – время от времени спохватывается Патриция, но не может остановиться. – Я этого никогда никому еще не рассказывала.
Что это для меня – большая честь или большое унижение? Скорее унижение. Для нас двоих. Я бы такое не рассказал. Или разве что лишь своей собаке. Может, для Патриции я и есть такая собака – существо с непонятными мозгами, из другого измерения.
И когда Патриция рассказывала мне историю бесконечного в своем разнообразии унижения – унижения супружеской жизни, в которой она перестала чувствовать себя женщиной, виня в этом Рона, я думал: мы унижены настолько, насколько позволяем себя унизить, или даже так – насколько хотим быть униженными. А идем мы на это унижение потому, что нам страшно жить в одиночку, свобода для нас – это камера пыток.
Но главная вина Рона Мацушимы, тогда ее законного супруга, была в том, что он совращал ее дочь, свою падчерицу, девочку-подростка.
И вот он вдруг приехал ко мне. Задумался, как я тут. Возможно, чем-то я ему напомнил его самого. Или он просто мне посочувствовал. Прилетаю за тридевять земель, сплю на раскладушке, ем вместе с котами, слушаю эту сумасшедшую Пэтти. Только мужчина с комплексом неполноценности может на нее клюнуть. Короче, я ему любопытен.
– Петьа, – постучала ко мне в дверь Патриция, неуверенно встала на пороге моего мужского одиночества, просияла, даря хорошую новость: