Маркиз Сад - Эжени де Франваль
«Заиду, ювелиру.
Настоящий счет на сумму двадцать две тысячи ливров выписан на господина де Вальмона по доверенности и согласованию с ним.
Фарней де Франваль».
«Жаме, торговцу лошадьми, шесть тысяч ливров...»
Франваль прервал чтение:
– Та самая буро-гнедая упряжка, что услаждает сегодня Вальмона и вызывает восхищение всего Парижа... Да, сударыня, а вот еще на триста тысяч двести восемьдесят три ливра десять су, из них вы должны еще более трети, остальное вы уже добросовестно оплатили. Ну что, этого достаточно, сударыня?
– Что касается этой подделки, сударь, то она слишком груба, чтобы вызвать у меня хоть малейшее беспокойство. Для разоблачения тех, кто ее придумал, требуется лишь одно: пусть лица, кому я якобы выписала эти счета, явятся и под присягой подтвердят, что я имела с ними дело.
– Они сделают это, сударыня, не сомневайтесь: стали бы они сами предупреждать меня о ваших поступках, если бы не решились отстаивать свои заявления? Один из них, независимо от меня, даже собирался сегодня обратиться в суд.
Горькие слезы хлынули из прекрасных глаз оболганной женщины. Решимость покинула ее, и она рухнула в припадке отчаяния, смешанного с ужасом, к подножию стоящей рядом мраморной статуи, да так, что поранила себе лицо.
– Сударь, – воскликнула она, припав к ногам супруга, – умоляю вас, соблаговолите избавиться от меня не столь медленно действующими и столь безжалостными средствами! Если уж мое существование мешает вашим преступлениям, добейте меня одним разом, не сводите в могилу постепенно ту, которая любила вас и восстала против того, что так бесповоротно отнимало у меня ваше сердце! Ну же! Покарай меня за любовь к тебе, чудовище! Вот этим клинком, – и она протянула руку к эфесу мужниной шпаги, – возьми его и без всякого сожаления пронзи мою грудь. Пусть я умру достойной твоего уважения и унесу его с собой в могилу вместе с единственным утешением – уверенностью, что ты считаешь меня неспособной на мерзости, обвиняя лишь затем, чтобы спрятать свои собственные.
И она упала навзничь у ног де Франваля, силясь своими окровавленными, израненными руками схватиться за обнаженный клинок и вонзить его себе в сердце. Прекрасная грудь приоткрылась, волосы беспорядочно разметались по ней, слезы лились потоком: невозможно представить более волнующего, трогательного и благородного олицетворения горя.
– Нет, сударыня, – отрезал Франваль, отталкивая ее от себя, – я не хочу вашей смерти, я хочу заслуженного наказания. Мне понятно ваше раскаяние, слезы ваши ничуть не удивляют меня: вы буйствуете оттого, что разоблачены. Ваше поведение радует меня, оно позволяет внести некоторые поправки в уготовленную вам участь, и я поспешу позаботиться об этом.
– Остановись, Франваль! – воскликнула повергнутая женщина. – Не разглашай своего позора, не объявляй в обществе, что ты запятнан клятвопреступлением, подлогом, кровосмешением и клеветой! Ты хочешь отделаться от меня – хорошо, я исчезну, найду какое-нибудь пристанище, где даже воспоминание о тебе изгладится из моей памяти! Ты будешь свободен, преступления твои останутся безнаказанными... Да, я забуду тебя, жестокий, если смогу; если же твой мучительный образ не сотрется из моей памяти и станет преследовать в глубинных тайниках моего сердца, о коварный, я не постараюсь стереть его, это будет выше моих сил: нет, я не изгоню его, но накажу себя за ослепление и схороню в мрачном склепе преступную душу свою, слишком превозносившую тебя...
При этих словах – последнем порыве души, подавленной недавней болезнью, – страдалица потеряла сознание. Лицо, некогда цветущее розами, поблекло, истерзанное отчаянием. Холодные тени смерти уже сгущались над ним. Госпожа де Франваль являла собой теперь лишь безжизненное тело, которое, однако, не покинули еще следы красоты, изысканности, кротости и чистоты – всех оттенков добродетели. Чудовище могло гордиться своей победой, и Франваль поспешил покинуть комнаты и отправиться к своей преступной дочери, чтобы вдвоем насладиться триумфом порока, или скорее злодейства, над невинностью и несчастьем.
Подробности этого торжества необыкновенно увлекли мерзкую дочь Франваля: ей хотелось увидеть все своими глазами. Ей не терпелось пойти еще дальше в своих гнусностях: пусть Вальмон все же восторжествует над неприступностью ее матери, пусть Франваль все же застигнет их врасплох! Если это произойдет на самом деле, то какие тогда средства оправдания останутся у их жертвы? Ведь важно похитить у нее всякую возможность защищаться. Такова была Эжени.
Тем временем безутешная супруга де Франваля, не имея никого, кто мог бы посочувствовать ей, поделилась своими новыми печалями с матерью. И тогда госпожа де Фарней подумала, что возраст, положение и личные качества господина де Клервиля могли бы добротворно подействовать на ее зятя: горю свойственна доверчивость. Она постаралась как можно убедительнее изложить почтенному священнослужителю бесчинства де Франваля, доказав то, во что тот ни за что не соглашался верить прежде, убеждала в разговоре с негодяем опираться лишь на убеждение и красноречие, воздействующие на сердце, а не на рассудок. А после разговора с этим злодеем она посоветовала добиться встречи с Эжени, употребить все, что, на его взгляд, способно показать юной заблудшей душе, какая бездна разверзлась под ее ногами, и вернуть ее, если возможно, в лоно материнской любви и добродетели.
Осведомленный о возможном желании Клервиля видеть его и дочь, Франваль успел условиться с нею, после чего они дали знать духовнику госпожи де Фарней, что готовы выслушать его. Наивная Франваль возлагала надежды на красноречие духовного наставника, ведь обездоленный жадно хватается за несбыточные мечты, желая доставить себе удовольствие, в котором отказывает ему действительность, и с большим успехом осуществляет это в своих мечтаниях.
Прибывает Клервиль. Было девять часов утра. Франваль принимает его там, где обычно проводит с дочерью ночи. Приказав украсить покои со всей возможной изысканностью, он все же сохраняет особого рода беспорядок, свидетельствующий об его преступных утехах. Эжени, находившаяся неподалеку, могла все слышать и лучше подготовиться к ожидавшей ее встрече.
– Мне пришлось преодолеть большие опасения, – начал господин де Клервиль, – прежде чем я решился на встречу с вами. Люди моего звания обыкновенно настолько в тягость тем, кто, как и вы, проводит жизнь в мирских наслаждениях, что я готов корить себя, уступив желаниям госпожи де Фарней и попросив вас уделить мне некоторое время для беседы.
– Присаживайтесь, сударь, и, до тех пор пока в ваших речах будет царствовать разум и справедливость, не страшитесь наскучить мне!
– Вы обожаемы молодой супругой, полной прелести и добродетелей, и виновны в том, что сделали ее глубоко несчастной, сударь: не имея на своей стороне ничего, кроме чистоты и кротости, и никого, кроме матери, способной прислушаться к ее жалобам, она всегда боготворила вас, несмотря на ваши проступки, поэтому нетрудно представить весь ужас ее положения!
– Мне хотелось бы перейти к делу, сударь. Поговорим без обиняков. В чем состоит ваша миссия?
– Принести вам счастье, если это возможно.
– Значит, если я ощущаю себя счастливым, как сейчас, вам больше нечего мне сказать?
– Невозможно, сударь, найти счастье в преступлении.
– Я с вами согласен. Однако существуют люди, которые путем углубленных исследований и зрелых размышлений выработали для себя установку не предполагать зла ни в чем и с невозмутимым спокойствием взирать на любые человеческие поступки, оценивая их как необходимые результаты различных потребностей. Какими бы ни были наши потребности – естественными ли, извращенными ли – они всегда настоятельны. Попеременно сменяя друг друга, они побуждают нас одобрить нечто или осудить, но никогда не внушают нам того, что способно помешать их удовлетворению. Так вот, сударь, я отношу себя к тому самому разряду людей, о котором только что рассказал, и потому, ведя себя известным вам образом, ощущаю себя не менее счастливым, нежели чувствуете себя таковым вы на избранном вами поприще. Счастье – идеал, оно лишь плод воображения, лишь побуждение к действию, зависящее исключительно от нашей манеры видеть и чувствовать. Помимо удовлетворения потребностей, не существует ничего, что делало бы всех людей равно счастливыми. Мы наблюдаем, как каждодневно один индивид счастлив тем, что было бы в высшей степени неприятно другому; таким образом, нет бесспорного счастья, для нас существует лишь то, которое мы для себя создаем в соответствии с нашими ощущениями и с нашими принципами.
– Я это знаю, сударь, однако разум порой обманывает нас, совесть же никогда не совратит с пути истинного: она как книга, в которую природа записывает все наши обязанности.