Герард Реве - Милые мальчики
Со стороны сцены раздался хлопок. Артистическая супруга в серьгах у фортепьяно мужественно отыграла и мужественно допела и, с преувеличенной тщательностью человека, всеми силами старающегося не выдать своего опьянения, попыталась опустить крышку пианино — но увы, за несколько сантиметров до цели крышка все-таки вырвалась из ее рук и упала. Дама встала, но теперь, с еще большим трудом удерживая равновесие, столкнула со сцены в зал стоявший у нее за спиной фортепианный табурет, где он с еще большим грохотом, стуча и перекатываясь, приземлился на пол.
Фредди Л. взглянул на меня, и по губам его скользнула неторопливая усмешка. Смеялся ли он над непреднамеренной музыкальной клоунадой, или над примитивностью моей лести, определенно прозрачной и тем не менее приятной ему? Внезапно, движением поначалу весьма смутным и тем не менее достаточно сильным, чтобы показаться недвусмысленным, он прижался бедром к моему — не откровенно, а скорее нежно и зависимо, как некий доверчивый зверь.
Я не достиг того, что должно было бы означать исполнение моего желания — а может, как раз наоборот. Я знал, что Фредди Л. не отвергнет меня из-за пустых слов, банальностей и грубостей, и что он и впрямь хотел бы, чтобы у нас было что-то, что — в отношении его — со временем превратилось бы в нечто постоянное.
И вот я ощущал, что обладаю миром, которого не хотел. Или все же хотел? Чего же я хотел тогда, в конце концов?
Глава седьмая
Тяжелее воздуха
Довольно скоро лед был сломан, языки оттаяли и между нами завязалась оживленная болтовня. Кругом царил немолчный гвалт — зальчик мало-помалу заполнялся. Подобно захлестнутому волной купальщику, что взывает к Господу и клянется впредь никогда не заплывать так далеко, я изо всех сил сопротивлялся порочному человеческому пристрастию к алкоголю, пытаясь не позволить голубоватой винной лиловизне пропитать меня насквозь и, ударивши в голову, превратить ее, и без того уже далеко не юную, в зрелище и подавно жуткое и неприглядное.
Нам, всем четырем — Тигру, Фредди, «старику» Альберту С. и мне — приходилось повышать голос, чтобы расслышать друг друга через круглый террасный столик. При этом обнаружилось, что Альберт был весьма туг на ухо, но никакими медными ушными трубками или слуховыми аппаратами, разумеется, не пользовался — хотя в ответ на практически каждую реплику исторгал скрипучее «А?» или «Чего?», приставляя ладонь к глуховатому уху.
В изломанной моей, многогрешной жизни порой встречался мне Мальчик, столь безоглядно преданный своему братишке или полубратцу, дружку, юному дядюшке, а то и какому-нибудь все еще моложавому хозяину гаража, что с ходу и не скажешь — «это еще что такое?»; и в подобных случаях никогда не составляло большого труда от души приударить также и за другой партией, а то и ринуться в лобовую атаку псевдолюбовного поединка на уже, как правило, находящегося на последнем издыхании, содрогающегося конца, презрения и забвения и посему практически не сопротивляющегося спутника жизни обожаемого существа; однако теперь того, что в другое время было бы приятным развлечением, у меня не получалось. Слишком уж я его ненавидел, этого старика Альберта, слишком глубоко было мое к нему отвращение, то и дело сменявшееся волнами великого сострадания и нежности к Фредди, силой принуждаемого предавать свое золотистое юное тело на поругание этой глухой тетере.
— Отчего он оглох, старик твой? — почти с отчаянием прокричал я во Фреддино прелестное темно-русое ушко, ощущая губами тепло, излучаемое юношеским его лицом. — Небось лечили тяп-ляп, какой-нибудь дешевый доктор-торопыга, да? Восемнадцать душ детей! Ранняя старость! Судьба пролетария! С таким же успехом мог бы и вовсе помереть, за те же деньги.
— Нет, это у него какая-то болезнь, — с улыбкой пояснил Фредди. Становилось заметно, что я уже едва сдерживался.
— Он с тобой хорошо обращается? Подкатывается небось к тебе раз-другой на дню, а? Дорогущими подарками заваливает?
— Ты чего это вдруг разорался? — заметил Тигр.
— Он мне ни в чем отказать не может, — чуть понизив голос, поведал Фредди, потупившись и разглядывая наружный край своего ботинка. — Это он сам так говорит.
— А? — вклинился тут и сам Альберт.
«Ну и приходится же тебе горбатиться, — пробормотал я про себя, с несколько кривой ухмылкой разглядывая Альберта. — Содержать еще трех-четырех хорошеньких Фреддиных дружков. Одевать их, кормить, приносить чай в постельку, пока Фредди тешит свою юную похоть с этими сладкими игрушками — в дождливые дни, весь полдень напролет. Здесь часто дождит».
— Он спрашивает… — начал Фредди, отвечая Альберту. — Что ты спросил-то? Ах да, он спрашивает, ли хорошо я с тобой обращаюсь. Или нет — хорошо ли ты со мной обращаешься.
— Кто с кем вращается? — протрубил Альберт.
— Нарывается, чтоб ему совсем мозги заплели, — объявил я в голос. Теперь я несколько подчеркнуто обратился к глухарю. — Ты в своем роде интеллигент!
— Вроде… или… я гей? Ну да, я и не отрицаю.
— Нет, я не это имею в виду.
— Что я не гей, значит?
— Ты — интеллигент! Интеллектуал!!
— Да, кто же спорит.
На этом мы забуксовали. Через пару столиков от нас в окружении трех-четырех собеседников стоял мой крестный отец; наши взгляды встретились, и он кивнул мне. Я встал, решительно направился к нему и приступил к обстоятельным расспросам.
— Ты что-нибудь о нем знаешь? — без обиняков начал я, на словах обрисовав место Фредди за столиком, хотя и не избежал при этом неловкого кивка головой в его сторону. — Я имею в виду вон того темноволосого красавчика.
— Ты вечно насчет красавчиков, а?
— Я — служитель красоты. Иначе бы таких дивных книг не писал, верно? Ты его знаешь? Кто он? Я имею в виду, чем он занимается?
— Чем занимается… — Было похоже, что мой вопрос его смутил. — Я к нему захожу иногда. К его родителям, — поправился он.
— Он еще дома живет?
— Да.
— А что там у них дома? — продолжал наседать я.
— Отец у него — художник. И даже довольно известный.
— О… тот самый Л., — проговорил я совершенно удовлетворенным тоном. — А не сын ли он… — Я знавал одного преподавателя бухгалтерского учета с такой же фамилией, но никогда не слыхал о художнике по имени Л. — А братья и сестры у него есть?
— Есть. Два брата.
Казалось, моим расспросам конца не будет, но тут мой крестный извинился и нырнул куда-то в толпу. Я вернулся к нашему столику, где Тигр как раз предложил не засиживаться допоздна. Была допита уже вторая бутылка, и я утомленно и грозно глянул сквозь стекло, зеленое, как вода в бассейне. Тигр протянул мне свой полупустой стакан. — Новую не бери, — сказал он. — У нас дома еще полно.
— Мы вас подбросим до дому, — предложил я Фредди и Альберту. — Но, может, все-таки заглянете к нам, на четверть часа, на полчасика? Посидим в тишине, правда ведь, чтобы хоть не кричать. Посмотрите, что называется, как мы живем… А там — в объятия Морфея. — Я был измотан и, хотя мне и хотелось, чтобы они посидели у нас перед тем, как отправляться домой, я пожалуй, предпочел бы обратное. Слишком я был стар и слишком мне было не по себе. «Старик» Альберт был одиннадцатью годами моложе меня, и я задался вопросом, на что может походить в этом бессонном дыму моя одурманенная башка. А Фредди… Да-да, сударь…: Фредди было восемнадцать.
Мы отправились домой и, толком не заметив, как это вышло — полагаю, однако, что Фредди Л. в определенный момент попросту отпихнул в сторону своего старого спутника жизни — я вдруг очутился на левом заднем сиденье машины, так же как и по дороге сюда — но на этот раз не со «стариком» Альбертом С., сидевшим теперь впереди, рядом с Тигром, а, вообразите себе, с Фредди Л. по правую руку. Пока наша машина беспрепятственно катила по довольно тихой в это позднее время улице, я — пока что украдкой — искоса поглядывал на лицо Фредди, время от времени затеняемое уличными фонарями, в сущности, немногим отличавшимися от полуденных телеграфных столбов, мелькавших за окном вагона, в котором сидел юный пассажир — герой какого-то не то итальянского, не то шведского киноэпоса. Мы свернули с улицы, на которой только что развлекались, и въехали на главную магистраль квартала, где ночной ветер раскачивал развешенные над ней бесконечно печальные эмалированные железные чаши фонарей — совсем как прежде, в ранние годы моей юности, когда я жил в этом же самом квартале, в одном из выходящих на эту улицу домов, — и я подумал: как все же странно, что никогда в жизни не жил я в иных кварталах, кроме печальных.
Лицо Фредди то и дело омывала волна бледного сияния и, когда она затем вновь отступала, четко вырисовывался лишь его рот и чуть погодя — снова все лицо. Ночь будто бы целовала его, мог бы я сказать — и уж точно подумал бы, находись я тогда в большем подпитии. Захмелев, мы почувствовали, что нас влечет друг к другу, Фредди Л. и меня — и, сидя рядом, в машине, в ее неверной полутьме, в которой непоправимым обернулось бы все, что могло случиться между нами — мы, согласно порядку вещей, должны были пощупать друг друга между ног, в паху, и, сопя, начать возню с застежками и, скажем, малость полизаться — но я лишь глядел на него, в его лицо. Он был красив, Фредди, и я пытался понять, что привело нас друг к другу и почему я впал из-за него в такое буйное помешательство, и что двигало им, все это время столь охотно шедшим навстречу моим попыткам сближения. Сидя по-прежнему неподвижно, я лишь слегка шевельнул правой рукой и, вытянув ее, приласкал кончиками пальцев его ухо и то ныряющие в тень, то выплывающие из нее темные пряди на висках и темени. И, вместо того, чтобы действовать дальше, я задумался, и вновь моему взору предстала не относящаяся к делу картина — это было на рынке, далеко, в другой стране, во французском городе Монтелимар, года два назад: на водительском сиденье в сером фургоне, припаркованном около рыночного ларька, торгующего пластиковыми и кожаными сумками и прочей ерундой, заметил я женщину — по моей оценке лет тридцати, с короткими завитыми, очень темными каштановыми волосами и лихорадочным острым лицом — одетую, насколько я мог видеть, в длинную черную кожаную куртку: правой рукой, глубоко ушедшей в сжатый пах, она усердно трудилась над свершением чуда, а левой, облокотившись на верхний край окна машинной дверцы, пыталась прикрыть свой страдальческий, безотрывный взгляд умирающего от жажды узника. Куда она глядела? Первый раз в жизни я наблюдал возбуждающую себя женщину и, пытаясь вычислить, угадать, на кого было направлено ее желание, протянул из ее страждущих глазниц воображаемые линии к стоявшим у киоска разнообразным личностям, разглядывавшим и приценивавшимся к товару, но не заметил ни одного юноши, ни одного молодого мужчины, могущего, с человеческой точки зрения, явиться объектом хоть какого-нибудь желания — поскольку народу у киоска по случайному стечению обстоятельств почти не было, а среди находившихся там — так уж вышло — не оказалось ни одного мужчины. И вдруг я увидел, в ком было дело: в некрасивой, длиннющей девице или женщине, полуарабке лет 20–30 — прыщавой, с жирными, тусклыми черными волосами — которая, со своей стороны, тоже полная страстного желания, склонилась тощим, упакованным в драный, изношенный оранжевый свитер телом над какой-то бросовой сумкой и без конца мяла и ощупывала ее — однако цена этого барахла определенно превышала ее покупательские возможности. Что навело меня на эту мысль теперь, в машине?