Игорь Куберский - Америка-Ночки
В мужскую комнату то и дело врываются загорелые мускулистые дядьки, запираются в кабинках или облегчаются в прихотливые, как морские ракушки, писсуары, моются, плещутся, разглядывая себя в зеркало и изводя горы нежной бумаги.
– Да, с годами все меньше хочется смотреть в зеркало, – весело квакает один из них моему отражению. Так он понял мой задумчивый по поводу бумажного полотенца вид.
Я выхожу первым – Патриции нет, и я жду ее, погрузившись на дно роскошного кожаного дивана. Ноги оказываются чуть ли не выше головы и из этих мягких кожаных объятий богатой праздности так не хочется вырываться. Напротив меня сидят две молодые холеные телки, похоже, охреневшие от красивой жизни, потому что тут же включают меня в поле своего внимания. Сердце мое начинает учащенно стучать – господи, они принимают меня за своего, они непрочь пофлиртовать! Сейчас мы выйдем втроем и сядем в двухместный ягуар – они положат меня поперек к себе на колени и повезут к другой жизни. Я буду любить их вместе и поочередно, я буду их милым и нежным другом. Обнявшись, мы покатим по свету, где белые отели, голубая вода и бронзовый загар. Мы купим кровать на троих, и по утрам я буду приносить им на подносе две чашечки кофе-капучино и два маленьких утренних мартини с виноградинками куннилингуса на дне. Но появляется Патриция, и видение исчезает. Мои богатые подружки меряют ее презрительным взглядом, и мы удаляемся, рак да щука, навстречу своей пресной судьбе.
Патриция хорохорится, но я вижу, что и она не в своей тарелке. Укороченный шаг, зажатые плечи, опущенная голова – так, на цыпочках, проходят слуги мимо барского застолья. А в ресторане, каковой нам приходится пересечь, и вправду пир горой. Дух жаровни, языки пламени, дым, уходящий в черный зев вытяжки. Трудно не остановиться, не заказать коричнево-розового мяса на шампуре, но у нас все с собой, в корзине, мы минуем второй круг искушений – столики на террасе под голубыми тентами, хлопающими на ветру, где белые люди переходят к фруктам, к мороженому, к отличному калифорнийскому вину, – и наконец оказываемся на океанском пляже.
Это первая моя встреча с океаном. Мне хочется, чтобы он отличался от моря и я тут же нахожу это отличие. У него протяжней дыхание. У него в десятки раз длинней волна, и зрелище этих рождающихся, долго набирающих силу и бегущих к берегу волн, завораживает. Это как раз те самые волны, на которых можно кататься. Вон они, серфингисты, со своими досками – серфами. Все в резиновых костюмах – в воде холодно. Но не потому, что поздняя осень. Летом вода здесь ненамного теплее. Такая вот особенность здешнего климата. Горячий воздух и холодная вода. Ее приносит сюда холодное течение, зарождающееся у берегов Аляски. Так что купаться здесь все равно, что в Финском заливе. Без резиновых костюмов только мальчишки. Эти не мерзнут. Такое у них время жизни. Накатывает длинная гряда волны – серфингисты вскакивают на свои доски и катятся наискосок вниз по ее бегущему склону, опережая плещущий рядом пенистый гребень, пока тот не настигнет их, накрыв с головой.
Длинное дыхание водного простора возвращает мне уверенность и бодрость, и пока Патриция, расположившись на песке, малюет акварельку в альбомчике, я, скинув кроссовки и футболку, пускаюсь в разминочный бег вдоль уреза воды. Я уже несколько лет как бросил бегать. Зачем было преодолевать сопротивление жизни, если она того не стоила. Другое дело – теперь. Вперед, Peter, ты еще будешь счастлив! Бежать легко, в ногах осталась память бега, дыхание у меня поставлено – это от тенниса – я еще молод, я могу бежать и бежать, четыре шага вдох, четыре выдох, я легко обхожу других бегущих, мне хочется даже подпрыгнуть, но я сдерживаюсь, не то ветер подхватит меня и понесет неведомо куда...
Патриция все корпит, сгорбившись, над своей дилетантской акварелькой и, чтобы не мешать ей, я пробегаю мимо в другую сторону. Бухта Авалон оканчивается вдали мысом, на мысу – высокие тонкоствольные пальмы, за ними – богатые особняки. А волны все накатывают, медленно, торжественно – сто шагов вдох, сто шагов выдох– вот какие легкие у океана, в солнечном воздухе на ниточках висят картонные самолетики, взрослые здесь, как дети, а дети, как взрослые, след мой слизывает языком волны. Какая-то птичка бегает неустанно за ней и от нее по мокрой полосе песка, поклевывая что-то, выброшенное на берег. Я смутно чувствую некое сходство с ней...
Вернувшись, я беру фотоаппарат и принимаюсь снимать. Я снимаю все подряд – волны, серфингистов на них, пальмы на далеком мысу, красивый разнобой частной архитектуры, молодых довольных супругов со счастливыми малышами в широкой коляске, задирающими к небу свои розовые пятки, двух мужчин, бьющих с лёта пляжными укороченными ракетками по облегченному мячу, – у меня бы получилось не хуже, снимаю чаек... Чайки здесь крупные, сильные, с мощными крыльями. Их все больше, они кружат над Патрицией, галдят, на лету подхватывая кусочки корма, которые подбрасывает в воздух длинная худая рука Патриции. Я не люблю чаек, но ложусь на живот и прилежно щелкаю, стараясь совместить их в кадре с Патрицией – ей будет приятно. Вот уже целая стая рвет клювом и крыльями воздух над моей хозяйкой, стоит крик и гвалт, так что вдруг холодок пробегает у меня по спине. Это похоже на «Птиц» Хичкока. Многие оборачиваются и недоуменно смотрят на дерущихся чаек над головой Патриции. Происходящее неприлично, но ей уже не остановиться – с видом нелюбимой, упрямой девочки она продолжает кормежку назло всему миру, словно забывшему о жестокой изнанке сытости и довольства. Она бросает сытым вызов...
Но вот чайки улетают. Пора и нам перекусить. Солнце уже спускается с порозовевшего небосклона, клонясь к мысу с пальмами, и вода, воздух приобретают миллион новых оттенков. Я с аппетитом уплетаю маленький бутербродик с ветчиной и майонезом и тянусь в корзину за следующим – мы заготовили не меньше десятка, но Патриция смотрит на меня проникновенным взглядом как на единственного, кто все понимает, и говорит извиняющимся голоском диснеевской Белоснежки:
– Ах, Петьа, у нас больше нет. Я все отдала чайкам. Они такие красивые и такие голодные. Прости.
– О’кей, – говорю я, проглотив слюну. – Нет проблем, – встаю и стряхиваю песок со своих фирменных белых шорт. Пальцы мои попадают во что-то мерзко-липкое. Это рыжий птичий помет. Растерянно оглянувшись, я замечаю, что весь песок вокруг Патриции изгваздан свежими шлепками дерьма. В знак, так сказать, птичьей благодарности.
– Не беда, – ободряет меня Патриция, стараясь не смотреть на мои шорты. – В темноте будет не очень видно. Попробуй морской водой.
И правда, быстро темнеет. Теперь пальмы нарисованы углем на малиновом закате. Длинные волны обозначаются у берега протяжными вспышками пены да еще горят цветные зеркала мокрого песка. Наверху на террасе зажигают огни, оттуда льется томная музыка. Фрэнк Синатра. На пляже уже никого. Холодно. Голодно. Тянет к теплу.
* * *Кажется, во всей Южной Пасадене нет машины, запущенней нашей. Я все собираюсь ее расчистить и навести внутри марафет. Каждую ночь на нее падают сухие листья и, размякнув в утренней росе, прилипают, как стикеры, к радиатору. Патриция их не смахивает – сложив свое длинное тело в кабине, лихо, задним ходом, выруливает на нашу Палм-Стрит и включает первую скорость. Утренний ветер обдувает лобовое стекло, разметая листья набившиеся между им и дворниками, затем подсыхает, одновременно самоочищаясь, и капот радиатора...
Но никакого ветра не хватило бы, чтобы разобраться с содержимым нашей кабины. На заднем сиденье, недоступном для пользования, был целый склад – коробка склянок с красками, батарея банок с кошачьим питанием, пачки рисовой бумаги, куски картона, тряпки и что-то недоеденное с незапамятных времен Пирл-Харбора в коробке от Макдональдса. Лишнее Патриция не выбрасывала, а просто сметала с сидений на пол. Под моим сидением под кучей жухлой листвы завелся целый муравейник, перерабатывающий какую-то крупную пищевую залежь, – муравьев Патриция не велела выгонять – Божьи твари были при деле... За всем этим усматривалась тенденция превратить машину в некий экологический комплекс, где вершатся естественные для природы процессы.
В субботу утром, выйдя во двор, я не узнаю его – он прибран, подметен, листва собрана в кучки, а все свободное пространство между деревьями перегорожено натянутой проволокой. На проволоке – проволочные же плечики, на плечиках – пестрый second hand. Глянув острым взглядом постсовковского люмпена, я прихожу к выводу, что на наших развалах тряпье покруче. Правда, – на раскладушках, а не на вешалках, но круче. А тут – просто последнего разбора. Кто же такое купит? В продавцах я узнаю двух мрачных баб и невзрачного мужичонку из соседнего дома, выходящего тылом в наш двор. Они мне мучительно знакомы – будто с родной российской барахолки. Почему мы и не здороваемся. Или же они перенесли на меня свою неприязнь к Патриции. Или просто принимают за такое же дерьмо, как они сами. Разве порядочный человек стал бы здесь жить? Целую неделю они свозили во двор это барахло, стирали, сушили, подшивали, латали и гладили. И вот оно – налетай, подешевело! Самое поразительное, что к полудню во двор стал заглядывать народ, привлеченный фанерной самопальной рекламой. Кто-то что-то покупал! Люди приходили тихие, незаметные, говорили вполголоса, смотрели не в глаза, а себе под ноги. Это слуги, – вдруг осенило меня. Слуги, ютящиеся в задних каморках богатых особняков и получившие короткую увольнительную на уикэнд. У них нет машин, чтобы добраться до города. И они покупают здесь...