Эдуард Лимонов - Это я – Эдичка
Постепенно я пришел к выводу, что она мне на хуй не нужна. Разве что я сохранял с ней отношения ради того, чтобы хоть как-то быть причастным к американской жизни, видеть хоть каких-то людей, это меня успокаивало. Неправда, что я к ней плохо относился, я относился к ней хорошо, но только вот в то утро я подумал, что хочу молоденькую, наивную, трогательную и красивую девушку, а не сформировавшегося монстра. Но таких девушек жизнь мне не предлагала, у меня выходов-то в мир было всего два-три человека, а ведь чтоб найти такую девушку или мужчину, я же сказал, что мне уже было все равно, нужно было ее или его где-то встретить.
Где? Гликерманы, очевидно, отвернулись от меня из-за моего душения Елены. От такого человека, подумали они, можно ожидать что угодно. Я звонил весной Татьяне, может быть, раз пять, желая встретиться, но всякий раз она откладывала мой визит под каким-нибудь предлогом, пока я не понял ясно, что мне туда не пробиться. Да и зачем! Говорил я плохо, разговором никого увлечь не мог, что ж мне было ходить на их парти. Мне, вэлфэровцу, нужно было общаться с такими же как я, а не лезть в общество артистов и художников, не заполнять собой Гликермановскую гостиную, не тереться рядом с Аведоном и Дали. Я перестал им звонить.
Другие мои знакомые тоже были, очевидно, обо мне не лучшего мнения из-за душения Елены. Варвар и негодяй Эдичка и вправду оказался полным ничтожеством для этого мира, и, как видите, мне негде было взять соответствующих мне знакомых, я задыхался без среды, и еще потому я не порывал с Розанной. Я тоже был расчетлив в меру своих возможностей.
Я говорю «был», но это то же самое, что «есть». Этот период не кончился, я в нем, в этом периоде и в настоящее время. Этот период моей жизни характеризуется одной моей бессознательной новой привычкой, одним совершенно бессознательным выражением. Часто, находясь у себя в комнате или идя ночью по улице, я ловил себя на том, что со злостью произношу одну и ту же фразу, иногда вслух, порой про себя или шепотом: «Идите вы все на хуй!» Хорошо звучит, а? «Идите вы все на хуй!» Хорошо. Очень хорошо. Это относится к миру. А что сказали бы вы в моей шкуре, а?
Когда я был счастлив, я почти не замечал, что в мире так много несчастных людей. Теперь их объявилось огромное множество. Как-то мы с Розанн ходили кормить чужую кошку в чужую пустую квартиру.
– Здесь живет моя подруга, ее бросил муж, – сказала Розанна, – он очень удачливый богатый адвокат. Они прожили вместе десять лет, поженились чуть ли не детьми, а теперь он ушел от нее. Ей 29 лет, она отдала ему лучшие годы, она в страшной депрессии.
Обстановка этой хорошей, большой, во многом стандартной квартиры с единственным живым существом – кошкой, была какая-то дьявольская.
И хотя это была богатая квартирища, а моя квартирка на Лексингтон, где все мое несчастье случилось, была бедная и грязная квартирка, но между ними было много общего. Какая-то тень лежала на всех предметах, и в самом воздухе была тень, и получувствующее трагедию животное тоже находилось тут, как и на Лексингтон. Это у них развито, они чувствуют присутствие дьявола лучше нас – господа кошки и собаки, потому что дьявол тоже во многом животное, они его распознают, забиваются в углы, воют, мечутся. Кошка моя и Елены выла тогда ужасно.
А брошенную женщину я увидел случайно у Розанн, спустя, может, месяц или больше после посещения квартиры. Она оказалась очень худой, 90 паундов, высокой девушкой с торчащими коленками. Она только что перенесла аборт, и хотя, как со злорадством, чисто женским, сказала Розанн, «выглядит она ужасно», это чепуха, я нашел, что она симпатичненькая, и я бы сказал даже, красивая. Мне она понравилась, с ней я бы имел любовные отношения с куда большим удовольствием, чем с Розанн, но это было невозможно. Розанн никогда бы не позволила мне этого, она и так с моим приходом стала вытеснять Фрэнсис, как звали эту бедняжку, говоря мне нахально по-русски, что она очень устала от нее, что Фрэнсис пришла и уже два часа рассказывает о своих несчастьях, о том, как она хотела оставить ребенка, чтобы была память о муже, но потом решила делать аборт, и как это происходило. Я разглядывал Фрэнсис – она была одного роста с Еленой, но еще худее, у нее были такие же тоненькие ручки и длинные тоненькие пальчики, волосы ее были почти блондинистые, но с рыжинкой, у нее была милая улыбка. Мне было ее очень жалко, хотелось ее поцеловать, погладить по голове, ухаживать за ней, возиться с ней.
Черт его знает, Розанн сказала потом, что несмотря на ее горе, она уже хочет подыскать себе богатого мужика. Видишь, богатого, подчеркнула Розанн, это не то что я. Розанн, видимо, очень гордилась своей как бы нерасчетливостью. Черт ее знает, эту Фрэнсис, но она мне нравилась, у нас мог бы быть роман, отчего нет, возможно только, что она вблизи оказалась бы не такой интересной, и стала бы меня чем-то раздражать. Не думаю, чтоб так, как Розанн, эта раздражала меня уже всем.
Она работала над диссертацией, писала об украинском социологе и юристе Б***. Я считал и считаю, что подобные диссертации никому на хуй не нужны, кроме тех, кто их защищает, о чем я со всей бесцеремонностью еще в первые дни нашего знакомства и заявил Розанн, на что она и обиделась. Она носилась со своей диссертацией, но делала ее медленно, и больше, на мой взгляд, пиздела по телефону, чем писала диссертацию. Тем не менее, она всегда говорила о своей работе, упоминала, что она работает, и кто не знал ее мог бы подумать, что она очень деловой человек. Вообще пожив здесь, я убедился, что люди здесь работают часто не больше, а меньше, чем в России, но очень любят говорить о своей работе, и о том как много они работают. В СССР же наоборот: нация считает себя традиционно неделовой нацией, а реально многие вкалывают куда больше и результативнее господ американцев. Может, я несправедлив, я конечно же несправедлив, и не хочу быть справедливым, я сказал об этом Розанн, сказал, что вы – американцы – очень любите совать всем в нос свою работу и свою занятость. Розанн обиделась за американский народ и за свою диссертацию, но это было так.
Если я мог написать за утренние часы, с 8 до 12 или до 1 часа дня от пяти до десяти страниц в среднем, она едва ли вытягивала две, как она говорила. Я писал свои статьи в «Русское Дело», когда там работал, за два-три часа, и напечатал их за полгода больше двадцати. Она – сейчас уже осень – до сих пор не может написать по просьбе того же Чарльза из «Вилледж Войс» статью-пояснение к нашему с Александром открытому письму редактору «Нью Йорк Таймз». Нужно делать хорошо, говорит она, не нужно спешить, и не делает ничего. А ведь мы с ней одинаково больны, я, пожалуй, больше.
Я перестал с ней делать любовь, не знаю, как она к этому отнеслась, она не перестала мне звонить, нет, она считает меня своим другом, и мне неудобно сказать ей, что это не так. У меня никого нет, я не могу повернуться, плюнуть и уйти. Более того, я начинаю думать, что она единственный человек, которому я зачем-то нужен. Бывало уже несколько раз, когда она звонила мне в очень тяжелые для меня минуты , вот видите, я нужен только сумасшедшей, она сама говорит о себе: «Я параноична». На стене в кабинете у нее висит изречение Бакунина: «Я до тех пор буду оставаться импасэбл персон, пока все пасэбл персон не перестанут быть таковыми». Это изречение – плакат – остаток ее бурной молодости, участия в борьбе против вьетнамской войны, преподавания в колледже, студенческих митингов и маленьких левых газет.
Волею случая она действительно импасэбл персон в этом мире, но в какой же степени я тогда импасэбл персон, а? Уж я тогда чудовищно невозможная личность. Я был невозможной личностью даже там, в стране, породившей в свое время Бакунина, тут мое невхождение в систему только ярче, резче и формы более отвратительны.
Эх, еб твою мать! Как-то у Розанны собрались гости. Меня она попросила придти чуть позже, будто я зашел случайно. Вся компания сидела на террасе, когда я ввалился. Был здесь ее новый любовник Джо, друг Джо – хвастливый фотограф с женой – и какой-то немец, которого Розанн, говорящая по-немецки свободно – это язык ее детства, – подобрала на улице.
Джо был простецкого вида парень в красной рубашке. Говорил он очень быстро и как-то резковато. Я подумал, что он, может быть, сидел в тюрьме, какой-то был на нем отпечаток. То же самое я наблюдал в СССР на Даниэле, ну, вы наверное слышали – процесс Даниэля и Синявского. Так вот я как-то наблюдал пьяного Даниэля. Он, просидевший в тюрьме шесть лет, напившись, стал похож на пьяного уголовника. Не потому, что он себя плохо как-то вел, нет, он был только пьян, никого не обижал, ни к кому не приставал, но лицо его, манеры, то, как он жестикулировал, все складки тела делали его пьяным уголовником. Таким был и Джо в этот вечер – пьяным уголовником он мне показался. Так и оказалось в действительности – через некоторое время мне позвонила Розанн и сказала, что Джо признался ей, что он сидел в тюрьме за торговлю «драгс» – наркотиками. Я был горд своей проницательностью, хотя весь мир живет по одним законам, и ничего удивительного нет, что я, которому уже было тридцать, знаю эти законы.