Катрин Милле - Ревность
Третьим решением было долговременное обещание, хотя в тот момент оно могло показаться необдуманным или походить на брошенный сгоряча вызов. Невесомая ракушка, поднявшаяся на поверхность, когда неожиданно пошевелили до того неподвижный песок на дне, это было ни к чему не обязывающее словечко, из тех, которые произносишь не задумываясь, но только после того, как бывают преодолены внутренние запреты; это слово касается чего-то мелкого и незначительного, но в действительности определяет всю вашу дальнейшую жизнь. Я жила с Клодом, не торопясь сдавать экзамены на степень бакалавра. Моральная независимость, которая приходит вместе с первым сексуальным опытом, а также резкий переход к новому образу жизни, где, как оказалось, завтрашний день никогда не планируется заранее, сразу же, раз и навсегда избавили меня от дисциплины в семье и в учебе. Естественно, мою мать очень беспокоило, как же я буду зарабатывать себе на жизнь. Как-то, когда я забежала на улицу Филипп-де-Мез взять пластиковый контейнер фирмы Таппервер или, возможно, чистое белье, я с ходу, не раздумывая, ответила ей с уверенностью, зная, что такой ответ должен полностью удовлетворить ее, что буду писать для журналов статьи по искусству. Она сделала вид, будто поверила. Сама же я прекрасно понимала, что это занятие не сможет принести достаточно денег, но, тем не менее, абсолютно неожиданно для себя оказалась связана этим смелым обещанием. Впервые я публично призналась в своем желании писать не перед молодыми идеалистами, издающими журнал лирической поэзии, я даже пошла дальше в своей откровенности, придав своему желанию социальный статус: это станет моей профессией. Слова, предназначенные только для того, чтобы успокоить встревоженную мать и дать уйти дочери, которой не терпится вернуться к любовнику, материализовали желание — не менее сильное, чем желание, толкавшее ее к любовнику, правда, о последнем, пока еще непонятном и трудновыразимом, она сама еще не подозревала. За несколько лет до этого я выписала для самоуспокоения фразу Бальзака: «Ничто так не закаляет характер, как постоянная скрытность в кругу семьи». То, что я тогда скрывала, были именно эти тетрадки, куда я заносила цитаты, собственные стихи, наброски романов. Отныне писать означало не заниматься чем-то тайным, почти постыдным, а делать то, что признано всеми и даже считается вполне естественным, забавным или оригинальным. Когда меня спросят, чем я занимаюсь, я смогу ответить: «искусствоведением». Это вызовет удивление, и меня оставят в покое.
Когда открывалась галерея, Клод пошел в редакцию еженедельной газеты «Летр франсез», редактором которой был Арагон, чтобы представиться, и подружился с несколькими сотрудниками, в том числе с Жоржем Будаем, заведующим отделом «искусство». Именно ему я принесла свой самый первый репортаж о выставке. Главные редакторы благоволят к начинающим, им можно доверить несложную работу, которой не хотят заниматься другие журналисты, но при этом они не перестают охотиться за новыми темами. Вот каким образом я попала не только на страницы «Летр франсез», но и в другие появлявшиеся в то время журналы как специалист по концептуальному искусству, мне легко давались связанные с ним интеллектуальные умозрительные заключения. В течение нескольких лет Клод разделял мои интересы, и каталог, где я должна была вместе с Жаком исправить опечатки, был каталогом самой первой выставки концептуального искусства, представленной в Париже.
Разумеется, в тот день, когда я, столь драматично переборов свою нерешительность, осмелилась обратиться к сексапильному учителю-поэту, мне не хватило зрелости, чтобы понять — моя интуиция сформировалась. Пути самовыражения, избранные нашими чувствами или интеллектуальными и сексуальными страстями, могут соприкасаться или даже сливаться. Так бывает не всегда, но часто. Если в то время я могла бы перенести себя на несколько лет назад в прошлое, то, возможно, осознала бы тогда, что то, что я рисовала в своем воображении, уже было пропитано этой смесью.
Моя мать не водила машину, поэтому во время каникул она часто брала меня на автобусные экскурсии. В конце одной из них мы остановились в живописной деревушке: в угоду туристам, покупающим сомнительного вкуса керамику, такие деревушки превращают в разновидность театральных декораций, иллюстрирующих жизнь того или иного художника. Мы зашли в какое-то кафе. В глубине сводчатого зала сидела компания молодежи и слушала, как один из парней играет на гитаре; в группе была одна девушка. По своей неискушенности я решила, что вижу перед собой благословенную богему, живущую в этой деревне; они собираются провести весь вечер, а может быть и ночь, слушая музыку и распевая песни; их не ограничивают временны́е рамки, а вот я должна вернуться на свое место в автобусе. Пока я их разглядывала, мне вдруг пришла на ум мечта: а вдруг кто-то из них заметит меня и, уж не знаю как, по чему-то скрытому в моем лице угадает, что по своим устремлениям я близка им по духу, и пригласит меня присоединиться к их компании. Вот какими надеждами можно питаться, когда у твоей семьи нет ни связей в обществе, ни даже представления, как можно помочь ребенку осуществить его интеллектуальные или творческие амбиции, — им просто невдомек, что существуют другие виды деятельности, другой трен жизни и — что уж совсем невероятно — таким образом можно зарабатывать себе на хлеб; да и сам ты еще слишком тесно связан с этим кругом и не знаешь, что предпринять и как еще нескоро ты сумеешь сделать то, что отвечает твоим собственным стремлениям! Ты мечтаешь, ждешь волшебную встречу на перекрестке дорог. Что касается меня, то культура, в которой я черпала стимулирующие мое воображение образцы, была культурой романа. Я не могла представить себе иного исхода из моего пригорода, чем, например, провидческий взгляд какого-то незнакомца, встреченного на вокзале Сен-Лазар: именно он вытащит меня из толпы сомнамбул. Все это оставалось на уровне интуиции, но, несомненно, будучи женщиной, я ждала, что спасение придет от мужчины, который, конечно же, угадает мои чаяния и таланты (в этом я была уверена), но сначала он прочтет все это у меня на лице. Другие подробности будущего приключения еще не прорисовались.
Я не высказала вслух то, что подумала об этой компании, но возможно, мать заметила мой интерес к ним. Когда мы выходили из кафе, она отпустила замечание по поводу девицы, которая «спит со всеми без разбора». В детстве мне не раз приходилось слышать, как моя мать называла «шлюхой» какую-нибудь киноактрису или другую известную женщину, и всякий раз меня шокировала не столько вульгарность самого слова, сколько необоснованность, с какой она выражала свое личное мнение об этой женщине, а также та неприязнь, с которой оно было произнесено. В такие минуты мне бывало стыдно за мать, как будто она сама скомпрометировала себя какой-то неприличной выходкой.
В моих мечтах не нашлось места для наиболее правдоподобного сценария, который и развернулся в реальной жизни: мы двое, оба из одного пригорода, куда ходят поезда с вокзала Сен-Лазар, будем помогать другу во время долгого пути и вместе проходить воспитание чувств и получать образование. Ведь в действительности изначальному сюжету соответствовало совместное социальное раскрепощение — усилия, которые мы с Клодом прилагали, чтобы думать и работать за рамками условностей, — а также наша сексуальная свобода.
Мы часто трахались вдвоем, в группах, или каждый из нас — с другими партнерами. Когда эта механика была введена в действие, нас больше не сдерживали никакие законы. Я хочу добавить, что между нами никогда не существовало устного соглашения, да и само формирование пар не было обдуманным, мы никогда не планировали личные контакты, в подобной ситуации это было просто неосуществимо, даже если иногда мы ощущали, и довольно болезненно, что в какие-то определенные, выходящие из-под контроля моменты нам этого хотелось; мы не осмеливались называть такие отношения недозволенными, но это оказалось по меньшей мере невыносимо. Я не припоминаю, чтобы мы с Клодом торжественно признавались друг другу в любви до того, как я пришла в его квартирку, где стояло два стула, но еще не было стола, или чтобы мы долго обсуждали мою долю в оплате жилья. Таким же образом в последующие годы, когда наступил период пощечин и громких рыданий, после примирения мы никогда не обсуждали ни саму размолвку, ни порою сопутствующую ей необузданную горячность. Я даже не уверена, что нам на ум когда-либо приходило слово «ревность».
Некоторые недопустимые ситуации воспринимались каждым из нас по-своему. Например, Клод мог знать, что я отправляюсь в поездку и встречусь там с другом. Случалось, что я могла вернуться на день позже, чем собиралась. Значит, он должен был хоть немного страдать, но этого не было заметно. Возможно, он страдал еще до моего опоздания, и чтобы это чувство проявилось, нужен был только какой-то предлог — оправдание, а возможно, и нет. Неважно, что было тому причиной — мое бессознательное сопротивление нашей свободе или же ошибка, которую я, вероятно, допустила своим опозданием, но я в таком случае нарушала договор, границы которого так и не были установлены. Предполагалось, что свобода будет обязательным условием, но ни одно соглашение, ни сформулированное, ни негласное, не определяло ее пределы. Поэтому причины страдания, которое испытывал Клод, так и оставались неясными. Он мог его выразить, лишь доставляя мне физическую боль, холодно, почти обдуманно; я ни разу не видела выражения гнева на его лице. Он, скорее, сосредотачивался, нанося удары не целясь, но с точностью до миллиметра, прибегая к своего рода таблице соотношения боли моральной и телесной, которую хранил в глубине души. Но в других случаях эта же реакция могла быть вызвана совершенно иными обстоятельствами. Поскольку, на мой взгляд, было трудно определить, нарушила ли я запрет, с его стороны это было чистым произволом. В конце концов, эти сцены, когда мы обменивались словами или жестами, которые давали все больше прав каждому из нас, уже не имели никакого значения, словно мы внезапно прервали спектакль, подчинившись режиссеру, крикнувшему «стоп!»; они никоим образом не влияли на мое дальнейшее поведение.