Алексей Ремезов - Сказка серебряного века
По утрам на заре, промерзая, становилась паутина прозрачней и легче и, свившись червем, качалась в дырявых покинутых гнездах.
Доступила на пегой кобыле дождливая осень. И ушли прощальные ясные дни.
Дождливая сонная осень.
По берлогам звери заснули — им тепло, мохнатым, им все будто лето.
Ветер, гуляя по полю и лесу, шумит на просторе.
И поднялись у берлог Ведогонии, стоят, караулят спящих зверей. У каждого зверя свой Ведогонь-охранитель.
Стоять караулить под дождем у берлоги — скучно. И скучно и зябко. От нечего делать Ведогони дерутся друг с другом, — даже до смерти.
Беда: не осилить и покориться! Кончит свой век Ведогонь, и зверь Ведогоня кончит во сне звериные дни.
Так немало зверей погибает в осеннюю пору неслышно.
Ветер все глуше. Ночи длиннее. Зазимье.
Счастливый — тот, кто родился в сорочке, у того тоже есть свой Ведогонь-охранитель, как у зверя.
Вот, ты, счастливый, заснул, а твой Ведогонь вышел мышью, бродит по свету. И куда-куда не заходит, на какие на горы, на какие на звезды! Погуляет, всего наглядится, вернется к тебе. И ты встанешь утром счастливый после тонкого сна: сказочник сказку сложит, песенник песню споет. Это все Ведогонь тебе насказал и напел — и сказку и песню.
Счастливый, ты родился в сорочке, берегись, коли дрема крепко уводит, — твои дни сочтены. Ведогони драчливы — встретятся, заденут друг друга, и пойдет потасовка, а после, смотришь, и нет одного, какой-нибудь кончил свой век. А ты не проснешься, ты счастливый, ты, сказочник, песенник, кончишь во сне свои дни.
Так немало счастливых гибнет в осеннюю пору неслышно.
1907
Летавица[277]
Плывучие — ой, нелюдимые — пасмурно замкнуты тучи. Сея, как ситом, тихо падает севень — осенний обложной дождь.
Багряный яхонт — цвет прощальных дней — погаснул. Окончились румяные унывные закаты. Обносит вихорь хвои с сосен. Дрожат обломанные ветви. Обиты, приопали листья.
Печальные поздние отлеты птиц.
Вчера последняя простилась стая. И там, где озеро заволокло травой, в затоне пропела лебедь.
Отошло веселье.
Попрятались за тучи звезды.
Беззвездна, хмура осенняя ночь.
Глядя на ночь в такую погоду, недалеко уйдешь. Ветер — все, сколько есть всего ветров, поднялись и звенят. Нет от ветра затулы[278]. И сама терпеливая Найда, хвост поджавши, забилась в конурку, забыла, как тявкать.
Постучались в избушку.
— Я — Алалей. Моя спутница — Лейла.
— Что вам тут надо? — высунул морду двуголовый конь с золотыми ушами, конь Унеси-голова.
— А чья тут избушка?
— Как чья избушка?! — замотал головой двуголовый. — Это терем старого Вия.
— Вия! — голоса у путников стали, как струнки: пропадут, тут им живу не быть, — того самого Вия: Подымите мне веки, ничего не вижу!
Того самого о железном пальце. Нынче Вий на покое, — зевнул одной головой конь двуголовый, а другой головой облизнулся, — Вий отдыхает: он немало народу-людей погубил своим глазом, а от стран-городов только пепел лежит. Накопит Вий силы, примется снова за дело. А Пузырь[279] с клещами да с жалами помер.
— Пусти, конь, обогреться!
— Пустишь вас… уж сидит один странник. А вы кто такие?
— А мы перехожие люди, бродим по свету от дерева до дерева, от каменья до каменья, а идем мы в дальне-далече к Морю-Океану.
— Да вы не с Бурь-болота от Кукураковны?[280] Прошлым летом такие шатались.
— Нет, мы не такие… Прошлым летом мы посолонь шли с Котофеем.
— А с Латьмиркой-ведьмой знаетесь?
— Про седого Ауку мы знаем.
— Ну, идите! Да осторожней! Глядите под ноги. Тут лежат вилы. Не наткнитесь! Это — вилы самого Вия: вилами Вию подымали веки! — и конь, колесом завивая гриву, расстилал долгий хвост по земле, светил золотыми ушами дорогу.
И очутились путники в избушке у Вия.
Конь Унеси-голова, пока стол накрывали, взялся показывать хозяйство.
Большое хозяйство у Вия.
Первая горница — золото. Там живут муравьи: день-деньской только и дела им — тащут со всех концов муравьи к Вию в избушку червонное золото. Вторая горница — коневая. Коню принадлежит: убранство богатое. Третья горница — за столом сидит семеро, и все они сини, синее котла, и все, как один, без голов.
А в другие скрытные горницы конь не повел — небывалому страшно! И только позволил разок через щелку взглянуть.
Там жар, там огни горят, мигуны там помигивают, свистуны там посвистывают, стук, брякотня, безурядица, там громы Ильинские, морозы Крещенские, петухи с вырванным красным хвостом, козьи ноги, пауки, злые собаки — все хвостатое, хоботастое, там говор, гул, шип и покрик — нежеланные.
Не оторваться от щелки. Любопытство так и берет.
Но Конь уж уводит к столу: ужин готов.
Сели за ужин.
Служила собачка: подавала миски, меняла тарелки. У собачки личико острое, ровно у мальчика, только ушами собачка все пошевеливала.
Позвали к столу и странника. Странник послушался, слез с полатей, повертел ложкой, покатал из хлеба катушек, а есть не ел, отказался.
А кормили, чем Бог послал, и все как следует. И только за кашей подползли к гостям три муравья, покусали немного и тихонько опять отползли.
На заглядку конь рассказал: какой он был конь. Конь когда-то стоял, не простой, за двенадцатью замками, за двенадцатью дверями, на двенадцати цепях, а держал он поскоки горностаевы, повороты зайца, полеты соколиные. И уж стал было конь представлять свои прежние поскоки, да в ногу ступило.
И пошел себе конь в свою горницу, и собачка за ним.
Конь-то конем и собачка собачкой, только Бог с ними! — все как-то жутко.
Вий спит за перегородкой, только носом подсапывает. Да мыши под полом бегают, малые серые мыши скребутся в углах. У мышек хвостики длинные.
— Эй, странник Божий, ты тоже не спишь?
— Во всю ночь не засну.
— Страшно?
— Нет, я не боюсь.
— Что же ты?
— Воли мне нет.
— Как так?
— Да так.
— А ты расскажи!
— А вы забоитесь?
— Не забоимся, рассказывай!
Странник подвинулся ближе, посупился.
— Я не помню, — рассказывал странник, — как пришла она, взяла мою волю, мои печальные дни: пристала ко мне Летавица. Слышали вы о Летавице? Красота ее краше всех, лицо ее девичье, вольные волосы золотые до самой земли. Всякую ночь приходит она: или ложится в ногах, или станет и смотрит всю ночь и, лишь ветер подует под утро, исчезнет. Слышали вы о Летавице? Я оставил мой дом, бросил все и пошел. И, как лист в непогоду скитаюсь по белому свету — только б ее из сердца прочь! Шатается тень моя, спотыкаются ноги, а дума о ней не проходит. Побывал я в Москве и у Троице-Сергия, в Соловках у Белого моря и в вятских лесах у Николы Хлыновского[281]. Не помогло богомолье. Вот и хожу. Как трава, сохну и вяну. Не по силам мне мука. Она всюду за мной по пятам: станет и смотрит всю ночь…
— Постой-ка, мы ее видели!
— Где, где она? — задрожал странник, как лист.
— А в горохе мы ее видели.
— В горохе?..
— На Бориса и Глеба. Шли мы горохом — порх! — и наткнулись: лежит такая кра-са-вая! Золотые волосы всю с головой опутали, глаза, словно колодцы, а сапоги на ней красные…
— Она! Она самая! — стукнул по столу странник, а за перегородкой у Вия заворочалось, — да вам бы сапоги ее красные снять с нее и унесть, да она бы для вас без сапог все тогда делала: ей сапоги — что птице легкое крылье! И меня бы избавили… Экие вы! — счастье проглупали.
— А ты о Басаврюке[282] что-нибудь знаешь? — хотела поразить странника Лейла.
Но странник и Басаврюком не подзадорился, странник ничего не ответил. Да вдруг как выпучит глаза — не стерпели огромные, налились глаза черною кровью, стиснул он зубы, почернел, что земля, а руки замлели. Знать, пришел его час: стала Летавица.
Он навеки ее нерушим, с нею свой век завекует.
Ночь сменилась серым утром.
Из сырой земли, как из теплого гнезда, заклубился пар.
Красный след Летавицы мелькнул в дверях.
Старый ворон, перелетывая с ветки на ветку, словно все усмехался, вещий ворон, граючи[283], каркал.
Странник тихо лежал: охолонул, бесприкладный.
Вышел из-под лавки Лизун[284] толстомясый — пятки прямые, живот наоборот. Походил Лизун по горнице, ничего не сказал и спрятался.
А они все молчком обмадчивались: собирали сумки — снаряжались в путь.
Пришла на задних лапках собачка: на собачке зеленый колпак в кружочках. Напоила собачка их чаем, воровато сунула сухариков в сумки: