Сергей Лопатин - Salve, Регги
7.
Наконец-то размытым пятном появилась луна - целый месяц она скрывалась от моего недоумевающего о её внезапной пропаже взора. Месяц, ровно месяц назад, на следующую ночь после полнолуния, она исчезла, исчезла с тем, чтобы появиться сейчас. Где она пропадала все эти дни? Отчего-то целый месяц небо было облачным, отказывающим мне в луне, в идиотском расположении отвратительных грязных облаков, раздражающих своей неравномерностью, своими черными пробоинами в плюшевой ткани. Уступающий скромный блик Венеры первым зажигал страсть в драматическом величии угрюмого неба. По нескольку раз за ночь я подходил к неизменно-открытому окну, чтобы взлянуть на небо. Сначала мне была заметна только Венера, и я удивлялся отсутствию звезд, наблюдаемых мной ещё полчаса назад, но потом, через несколько удивленных секунд, вследствие, видимо, особенностей моего зрительного восприятия, отвлечённые звёзды медленно появлялись. Такое изумление появлялось у меня каждую ночь во всё время пропажи луны. Теперь она вновь со мной (луна, но не она), покрытая чёрными облаками, пропускающими только свет от её, но не её саму. Сравнительно редко, когда рванная облачная завеса отходила куда-то, я мог свободно наблюдать за возродившейся луной. Напоминание о луне и её возникновение ещё не значили полного возвращения ко мне, это произошло только через несколько дней. Регги показала мне её. Я лежал в постели, изнывая от исступления, когда она подошла ко мне и попросила пойти с ней. Я никогда ей не отказывал (за исключением одного) - привязанность к ней была сильнее мимолётной лени. Она взяла меня за руку и повела за собой к самому дальнему окну нашей спальной. Я не сопротивлялся. Регги подвела меня к окну:
- Смотри. (Если мне нужно было бы выдумывать язык, то я обязательно дополнил бы ряд его знаков ещё одним - выражающим приказ. Ассоциативность моя заставляет видеть его какой-то непонятной и стремительной стрелкой).
Это было сродни её откровению - огромная (в пол-неба), с неистовостью фантастического красная, в жёлтых неровных, нервных, неверных, где-то кровавых, подтёках, будто бёдра после нетерпеливой первой ночи, хотя ей она ещё только предстоит, одна в мокром, гдадком и переливающемся небе, пророчащая-порочащая луна. Я и сам не знаю причин такой сентиментальности, отчего-то выраженной в пристрастии к луне, бывшем у меня тогда. Регги стояла передо мной, устремлённая в неё. Я обнял Регги за плечи, обнял сильно, обнял с желанием не отпускать - я лучше других знаю то, как быстро и безвозвратно всё уходит. Я медлительно начал топить себя в её волосах, растирая их рукой по лицу, наслаждаясь прельщением ими, стараясь не думать о том, как скоро она уйдёт из моей жизни и какой след оставит (несомненно оставит) в ней. По несуществующему сценарию (автора!) моей жизни Регги обязательно должна была покинуть меня, как и всё прочее (прочь!). Луна из недлинного списка моих восхищений исчезнет почти в то же время, что и Регги. И если мне будут всегда понятны те чувства, которые влекли меня к ней, то влечения к луне я не пойму уже никогда.
8.
Часы искали моего преступления. Вряд ли они могли его найти - не мог даже я - я потерял проведённую когда-то границу между святым и остальным. Обстоятельства оправдывали то, что никогда в оправданиях не нуждалось. Я не различал, что во мне относится к Регги, а что - к Мари. Я вновь боялся, что потеряю любовь к ней, что Регги займёт её место. Боялся напрасно, как и в прошлый раз, как и всегда. Ничто не способно вытеснить из моих воспоминаний и грёз девочку с невозможным отливом золотых волос, святым взглядом и проникновенной улыбкой. Она останется ей - вечной девочкой, бросившей в меня из снисходительности ласковый взгляд, той, которой будет посвящены все мои сны, все секунды мои, всё, что я сотворю во имя (Ave, Maria, gratia plena) неё. Она останется только во мне - никто не будет помнить её так, как я, если вообще кто-нибудь будет. Страшно и больно от беспомощности когда-нибудь она исчезнет. Не важно, смогу ли увидеть её ещё раз, подобно дарованному мне, важно, что её не будет. Она уйдёт, как ушла из моего ощущения её, как ушло от меня время, как ушло безвозвратное счастье. Вечный вопрос мироздания: куда исчезает то, что было: слова, мысли? Куда исчезает время? Куда исчезнет моя память? Всё это остаётся в солнечных днях моего фантастического безумия, которое заключает безвозвратно (без разврата) ушедших из моей грязной (разной) жизни. Это почтительно-греющее солнце моей памяти заставляло не воспринимать всерьёз двадцать лет, непоколебимо отделяющих меня от Мари. Я благодарен ей за то, что она была в моей жизни, так недолго и так ярко. Я благодарен ей за всё, что она подарила мне несколько часов её присутствия рядом со мной, незатруднительную и лёгкую улыбку, навсегда оставшуюся в памяти. Эта улыбка, превращённая мной в неистребимую вечность, была выражением сравнительного и формального внимания, которым одаривают несомненные богини, такие, как она, тех неимоверно-смертных, как я, на кого случайно (и никак более) попадаёт их милостливый взгляд, тут же переходящий на следующее, сравнительно-достойное его великой милости - всё, относящееся к её улыбке, особенно запомненной мной, всё, что её вызвало и всё, что растворило её, так необъяснимо, что не имеет никакого хоть сколько-нибудь определённого смысла (его в моей жизни вообще ничто не имеет) пытать себя изначально-бесполезным старанием (страданием) в попытке закрепить это в мыслях и выразить в словах - слишком бестелесно, чтобы приравнивать к мерзкому отвращению осязаемости действительно существующего. Мари, послушай меня, я люблю тебя. Это всего-навсего мои слова, ничего не просящие от тебя, даже не смеющие надеяться, что ты когда-нибудь услышишь их растерянный и нерешительный трепет (удивляюсь безграничной распущенности своих робких, как мне по неприкаянной ошибке казалось, грёз. Что ж, по крайней мере, я хоть этим могу утешить себя).
9.
А между тем, я совсем не заметил появление второго моего двойника теперь уже не воплощенного в материи. Боязнь отражений. Существует ли такое заболевание, такая мания, или она дарована только мне? Боязнь отражения. Символ движения. В отличие от того, первого, продолжением которого существовал я, второй двойник стал моим продолжением, но продолжением весьма спорным и не уверенным в своей идеальности. Второй не был копией первого, он даже не был прямой моей копией, скорее, я должен стать вскоре оттиском с его (эго) манерной грации. Этот второй был обращён к противоположности первого, к той побочной и непрочной части моей жизни, символом которой стала Регги. Второй мой двойник зависел от обстоятельств, от меня, от Регги, от нас - первый же не зависел ни от кого, наоборот, я и все последующие мои двойники зависели от него (так кто же из нас двойник: я или он, постоянно умножающий своё количество?). Второй менялся постоянно вместе с незаметнейшим изменением Реггиного взгляда, некоторых моих мыслей, но я завидовал ему в другом - он не помнил того, что я сравнительно хотел забыть. Грех памяти, также раздвоившейся, мешал мне. Одна её часть мешала мне пребывать в беспямятстве другой - в этом была моя самому себе непрощённость. Важно другое - почти одновременно со вторым моим двойником появился в моём неспокойном сознании ещё один, но на этот раз не мой Реггин. Он (или она - какая разница) обладал только её внешностью, всё остальное было надуманным и придуманным - неважно кем, мной или сумасшедствием сущности, во всяком случае, он появился неожиданным и неузнанным. Что повлекло его появление во внутренностях моих мыслей, я не смогу ответить. Реггин двойник возникал в сознании не часто, зато сильно озадачивал появлением. Я старался найти источник того внутреннего, что было спрятано в его несуществующем теле, но так и не смог найти ничего, подобающим образом отвечающего на его вопрос. Кто знает, откуда появились эти сомневающие меня двойники - Реггины и мои, но мне навязчиво кажется, что все они имеют единое начало - неустранимое моё прошлое, все они пришли оттуда и туда же уйдут. У меня нет желания топить себя в лживых глубинах шарлатанства психоанализа, захлёбываться в противоречиях комплексов, которые непременно он обнаружит у меня, только мучает меня всегда одно и то же: что было в моём прошлом, что заставляет меня так скорбить по нему. Определённо, это тот вопрос, на который я всегда ищу ответ, также определённо, что никакого ответа я так никогда и не найду, это, пожалуй, единственный вопрос, на который я не могу найти никакого ответа, даже ложного.
10.
В конце концов (и в начале начал) я люблю именно ту Мари, маленькую хрупкую девочку, бессмертие своё предвидевшую, неподражаемо удивляющуюся почти всему, как мне теперь наивно кажется. Я люблю её вечно той, хотя совсем не знаю, какая она сейчас, осталась ли в ней та доверчивая и не понимающая равнодушия и непричастности к вечному непосредственность, которой она изумляла меня, та неринуждённость, та доверчивость, та непозволительная остальным святая открытость, которые я помню. Я люблю её вечной. Бред, конечно - какой бы ни была она, я по-прежнему буду любить её. Я опять смешон, перебиваю сам себя тщательно-спокойными словами. Какой бред. Мне всё кажется. Для меня существует только то, что кажется. И не зависит ничего от ничего. Ежесекундно меняется всё, и я замечаю это только тогда, когда что-то начинает сталкиваться в таких вот пересечениях моих. Мне кажется, что я люблю Мари любой. Мне кажется, что я люблю Мари прошлой. Мне кажется, что я люблю Мари. Мне кажется, что я люблю. Мне кажется, что кажется. Мне кажется. Мне. Тоска по ушедшему слилась с тоскою по Мари, и, пожалуй, кто-то подмешал к ней отчаяние и безысходности, так необыкновенно и сильно мучавшие меня. Я люблю её той и не смогу полюбить её никакой больше. Слёзным оправданием я ожидал тогда подтверждения догадки моей в том, что судьба вновь мне даёт пару секунд от вечности, всегда принадлежавшей Мари, но эта догадка была слишком ясной, слишком правдивой для того, чтобы быть правдой. Такого со мной быть не может. Я ждал в мучении, доверяясь сразу двум из предлагаемых мной самому себе противоположных вариантов разрешения тревоги. Однозначность не могла существовать при мне, в чём-то мне всегда удавалось находить неприемлемое, но, однако, не отделимое от неприемлющего. Я осознавал, что не суждено случиться тому, о чём догадывался - тогда всё было бы предсказуемым, а моя судьба такого позволить ни себе, ни мне не может. Мне достаточно и ожидания, чтобы быть переполненным потерянным счастьем. Я врал себе, врал непроизвольно и неощутимо, я обманывал себя тем, что жил. Обман переплетался, и наступало время, когда я уже не мог справляться с ним, он слипался в большой ком, не давая разобраться мне, какая его часть является причиной, а какая - сублимацией. Впоследствии размытость изображения, присущая воспоминанием о снах, исчезала, и что-то мне становилось ясным, но не уберегало меня от неразборчивости в настоящем, в том, что ещё только ожидало своего проявления в запутанной жизни моей. Обман пульсировал, как языки в поцелуях, он заставлял меня думать о том, как он неминуемо станет тем обманом, в который я уже не буду верить. А сейчас - верю. Я знаю, что верю в обман, но - верю, ибо он сильнее надежды, он имеет обоснование, он привязан не к моим грёзам, он, к счастью, не обладает никакой вечностью, он когда-нибудь станет другим - параболической болью моего одиночества или тем, чем он должен стать - остатком от себя самого. Он доставлял мне много всего, обязательно присущего мне, существующего во мне - никогда не заканчивающего свои пытки сомнения, трепета, но то были священные, желанные, восторженные муки, от которых я не мог, и сейчас не могу отказаться. Самые невероятные представления развивались во мне с самой неограниченной свободой, которая может существовать, самым невероятным мечтам я подвергал себя, заранее зная, что они ими же и остануться. Никакой трагедийности здесь не было, очередной повод для воспоминаний и пророчеств был таким реальным, всё той же нитью привязанным к чему-то существующему или обязательно обязанному существовать. То солнце, вкус которого я почти уже забыл, грозило вновь вернуться ко мне, но я намеренно отказывал себе в этом, предрекая то, что предрекать было бы смешным. Я намеренно отказывал себе в этом, судорожно зная, что моей определенности в судьбе моей судьбы быть не может. Так и получилось. Я зря надеялся. Одним ударом чересчур говорливая и неудобная судьба определила блуждающую мою грусть грустью по несбывшемуся. Такова судьба. Она посчитала ту близость к возможности возвращения в безоговорочное счастье достаточным для меня, но я так и продолжал надеяться на то, на что надеятся хотел, до самого разрешения никчёмной ситуации с моим переходящим в неизвестное сумасшедствием, ожиданием святости, незнанием и ещё бог весть чем. Когда всё оказалось сомнительно-ясным, ощущения незавершенности и окончания появились внутри меня (несовместимое оказалось рядом). Я ещё раз убедился в тщетности надежд - они заставляют думать о будущем, наполнять его слепками с уже бывшего, представлять его в соответствии с ними, а для меня только прошлое имело значение, и я повернулся к нему, найдя в нём больше света, чем в том, что представлялось мне осуществимым. Только прошлое имеет власть надо мной, только ему я поклоняюсь, только ему верю. Может быть, именно потому, что я разочаровался в ней, в том, что я никак не ожидал желаемого, судьба ещё раз проявила благосклонность ко мне. Я снова (не слишком ли часто) встретил Мари. Как и в прошлый раз, я вновь падал в те глубины изначальной нежности, в которых оказывался под действием воспоминаний. Всё, что было их символом, соединилось в одну большую и неумелую прелюдию к сомнению, она была настолько явной, настолько кричащей, что не смог я удержать свою любовь от очень скупого, но уверенного проявления её в одинокой, как я, слезе, от которой я сразу поспешил отречься. Как и в прошлый раз, сердце билось в особенном ритме, только теперь оно спряталось в глубь меня, отдаваясь сочными ударами (отдаваясь им) в спине, оно билось мной, было во всём мне, я был им, и оно было мною, только оно было, и я был вырвать его готов, выжать всю мне кажущуюся необыкновенно разбавленной, жидкой, водянистой марганцевую кровь, был готов перекрутить его, чтобы на совсем безкровном и от силы уже высохшем перегибе оставить в бесполезности ожиданий её имя. Какая-то одновременность заменяла моё сердце - так много одновременных оживлений пережило оно одно одновременно временно - иногда, внутри нескольких секунд мне казалось, что оно провалилось в содержащееся в нём прошлое, а кровь готовилась заполнить собой пустоту, которой оно было ещё несколько минут назад, но когда потоки её оказывались готовыми стать новым сердцем, время в моей груди (к сожалению, только в ней) возвращалось на ничтожность секунды назад, заново повторяя ту сладчайшую боль, которой сопровождалось намерение. Я не чувствовал внутри ничего, предназначенного, не чувствовал ничего, соответствующего тому, что заставляло меня впоследствии проводить незаметные ночи в воспоминаниях об этом. Я не чувствовал ничего, хотя, думаю, снаружи была видна необратимая выдающая прямота противоположного. Я ожидал постоянных взрывов сердца моего, и они были, только были они незаметными, такими же незаметными, какими обещали быть ночи впоследствии. Сердце - как неоправданно много оно взяло на себя. Меня совершенно не смущает то, что в чьём-то весьма посредственном и предсказуемом представлении (употреблено приблизительно) его удары окажутся измученной, изуродованной символикой. Никакая это не символика. Это правда, мучившая всегда меня, но я неразрывен с ней и в ней - я. Я виноват в этом, в том, чего никогда не прощу себе. Мои волнения и изъяснения наивного характера объясняются моим почитанием её, верой в её святость, в её призрачность. Я был исполнен наивностью того, что любил. Наивностью раздражающей. Я был в любви моей к Мари, к дождю, к воспоминаниям о ней. Я вечно думал только о ней - я не замечал такого посвящения всего меня мыслям о ней, всё было естественным, и жертва моей жизнью воспринималась мною должным. Никогда этого не повторится больше - я знаю. Тело становится мягким и обессиленным (больше - бессмысленным) при любом воспоминании о ней. Я люблю её.