Дэвид Лоуренс - Женщины в любви
– Скажи, что любишь меня, – умоляюще попросила она. – Скажи, что будешь любить меня вечно – ну скажи, скажи!
Ее голос ласково обволакивал его. Однако в ее чувствах не было места для него, она уничтожала его своим холодным взглядом. А настойчивые требования выдвигала ее неумолимая воля.
– Ну скажи, что будешь любить меня вечно, – мягко настаивала она. – Скажи, пусть это и не правда, ну же, Джеральд, скажи.
– Я всегда буду любить тебя, – повторил он, с трудом выдавливая из себя слова.
Она быстро поцеловала его.
– Представь, что эти слова шли от сердца, – сказала она с добродушной усмешкой.
Он стоял с побитым видом.
– Попытайся любить меня немного больше, а желать немного меньше, – добавила она полупрезрительно, полуласково.
Тьма волнами накатывала на его рассудок – огромными темными волнами. Ему казалось, что она унизила само средоточие его сущности, что ей казалось, что с ним не стоит даже и считаться.
– То есть ты говоришь, что не хочешь меня? – спросил он.
– Ты такой настойчивый, в тебе так мало изящества, так мало утонченности. Ты такой грубый. Ты хочешь сломить меня – растратить мою силу, я этого очень боюсь.
– Боишься? – повторил он.
– Да. Теперь, когда Урсула уехала, мне хотелось бы иметь отдельную комнату. А ты можешь сказать, что тебе понадобилась гардеробная.
– Делай, как знаешь, – можешь даже уехать, если хочешь, – удалось произнести ему.
– Да, я это понимаю, – ответила она. – Ты тоже можешь. Можешь оставить меня в любом месте – и можешь мне даже об этом не сообщать.
Его разум погрузился во тьму, он едва держался на ногах. Его охватила страшная слабость, он почувствовал, что может рухнуть на пол.
Сбросив одежду, он упал на кровать и лежал там, как лежит человек, на которого нахлынул мрак, мрак поднимающийся и опускающийся, точно черное волнующееся море. Он лежал почти в безумии, поддавшись этой странной, чудовищной качке.
Через какое-то время она выскользнула из своей постели и подошла к нему. Он не шелохнулся и так и лежал к ней спиной. Он почти не ощущал себя.
Она обвила руками его ужасающее, бесчувственное тело и прижалась щекой к его твердому плечу.
– Джеральд… – прошептала она, – Джеральд.
В нем не было никакой перемены. Она прижала его к себе. Она прижалась грудью к его плечам, поцеловала их через ткань ночной рубашки. Она смотрела на его напряженное, бездвижное тело. Она возбужденно настаивала, ее воля должна была заставить его поговорить с ней.
– Джеральд, дорогой! – прошептала она, наклоняясь к нему и целуя его в ухо.
Играющее, порхающее над его ухом ее дыхание, казалось, сняло скованность. Она почувствовала, как его тело постепенно расслабляется, что оно больше не было таким ужасающе, неестественно жестким. Ее руки обвили его ноги, бедра и лихорадочно двинулись вверх.
По его жилам вновь потекла горячая кровь, его ноги расслабились.
– Повернись ко мне, – настойчиво и ликующе прошептала она, забывшись.
Наконец-то он отошел, и его тело вновь обрело свои тепло и гибкость. Он повернулся к ней и сжал в объятиях. И когда он почувствовал на своем теле ее тепло, ее восхитительную и удивительную мягкость и податливость, его руки напряглись. Он словно пытался раздавить ее, лишить ее сил. Теперь его разум превратился в твердый и неуязвимый алмаз, и не было смысла ему сопротивляться.
Она боялась его страсти – таким напряженным, отвратительным и обезличенным было это разрушавшее ее до самого основания чувство. Она чувствовала, что его страсть убьет ее. Что она ее уже убивала.
– Боже, Боже мой! – воскликнула она, корчась в его объятиях, чувствуя, как внутри нее гибнет сама жизнь. И когда он целовал и успокаивал ее, дыхание медленно вырвалось из ее губ, словно она утратила все силы и умирала.
– Неужели я умру, неужели я умру? – повторяла она про себя, но ни ночь, ни он сам не могли ответить ей на этот вопрос.
Тем не менее, на следующий день она, а точнее та ее часть, что еще не была разрушена, что осталась нетронутой и настороженной, никуда не ушла, она осталась, чтобы завершить начатое, не признаваясь в своей слабости. Он почти не оставлял ее в одиночестве, он преследовал ее, словно тень. Он будто превратился в ее судьбу, постоянно твердившую: «ты должна» и «ты не должна».
Иногда перевес сил был на его стороне, а она была неизмеримо слабой, стелющейся по земле, подобно тихому ветерку; иногда все было наоборот. Но чаша весов склонялась то на одну, то на другую сторону – один существовал, потому что был уничтожен другой, один поднимался вверх, потому что второго сровняли с землей.
«В конце концов, – говорила она себе, – я уйду от него».
«Я смогу от нее освободиться», – говорил он себе в пароксизме страдания.
И он задался целью освободиться от нее. Он собрался даже было уехать и оставить ее у разбитого корыта. Но впервые в жизни его воля подвела его.
«Но куда мне идти?» – спрашивал он себя.
«Разве ты не можешь быть самодостаточным?» – повторял он про себя, пытаясь собрать остатки своей гордости.
«Самодостаточным!» – повторял он, как заклинание.
Вот Гудрун, казалось ему, была самодостаточной, она была замкнутой на себя и цельной, словно вещь в футляре. В душе он понимал это с какой-то спокойной трезвой рассудительностью и соглашался с тем, что она имеет право на то, чтобы замыкаться в себе, быть цельной, не испытывать желания. Он понимал это, он допускал это, ему нужно было только сделать последнее усилие, чтобы обрести такую же цельность. Он знал, что от него требуется еще одно усилие воли, которое поможет ему обратить свои действия на себя, замкнуться в себе, подобно тому, как замкнут в себе камень – неуязвимое, цельное, изолированное от мира совершенство.
Такие мысли всколыхнули в нем страшную растерянность. Да сколько бы он ни старался усилием воли стать неуязвимым и самодостаточным, одного желания было мало, а просто стать таковым он не мог. Он понимал, что для того чтобы просто существовать, ему нужно полностью избавиться от Гудрун – оставить ее, если ей хотелось, чтобы он ее оставил, ничего от нее не требуя, ничего не прося.
Но для того, чтобы ничего от нее не требовать, он должен самостоятельно вступить в полную пустоту. При этой мысли его разум внезапно опустел. Вот оно, это состояние пустоты. С другой стороны, он может уступить и начать лизать ей руки. Или, в конце концов, он мог бы убить ее. Или же мог стать таким же безразличным, бесцельно проживающим мгновение за мгновением, разочарованным. Однако он был слишком серьезным, ему не хватало веселости и утонченности для того, чтобы можно было пуститься во все тяжкие с насмешливой улыбкой на лице.
В его душе открылась странная рана; его грудь, точно грудь жертвы, распоротая по время жертвоприношения, была рассечена, и Гудрун получила все, что в ней было. Сможет ли эта рана срастись? Эта рана, это необыкновенное, бесконечно болезненное отверстие в его душе, где он был уязвим более всего, точно распустившийся цветок, пред ликом вселенной и через которое устанавливалась связь с его другой сутью – иной, непознанной, – эта рана, это отверстие, то место, где раскрывались его защитные оболочки, оставляя его несовершенным, ограниченным, незаконченным, точно цветок, – она-то и была его сокровищем, дарующим ему сладостную боль и восторг. Так зачем ему отказываться от нее? Зачем ему закрываться и становиться непроницаемым, неуязвимым, точно недоразвитый зародыш в оболочке, когда он уже пробился на свет, словно проклюнувшееся зерно, чтобы обрести свое бытие, чтобы охватить недостигнутые горизонты.
Он пронесет все еще длящееся блаженство своего желания через все мучения, которые она навлекла на него. Его охватило странное упорство. Он не оставит ее, что бы она там ни говорила и ни делала. Удивительное, страшное как смерть желание удерживало его рядом с ней. Она была силой, определяющей его бытие, и хотя она относилась к нему с презрением, постоянно отталкивала и отвергала его, он останется с ней, потому что рядом с ней он чувствовал, как кровь струится по его жилам, как он растет, он чувствовал себя свободным, сознавал свою ограниченность и понимал, сколько она может дать ему, как понимал, почему она топчет его и беспрестанно уничтожает.
Она истязала его обнаженное сердце даже в тот момент, когда он был в ее власти. Она истязала и себя. Возможно, ее воля была более сильной. Она с ужасом чувствовала, что он силой разрывает бутон ее сердца, насильно раскрывает его как самое грубое, наглое существо в мире. Точно мальчишка, который отрывает крылышки мухе или раскрывает бутон, чтобы посмотреть, каким будет цветок, он разрывал ее уединение, саму ее жизнь. Он уничтожит ее и она погибнет, как гибнет раскрытый насильно нераспустившийся бутон.
Когда-нибудь она, возможно, и откроется ему, – во сне, когда превратится в идеальный дух. Но сейчас на нее нельзя было давить, ее мир не следовало разрушать. Она судорожно замкнулась в себе.