Венеция - Анатолий Субботин
Он носился подобно демону над грешной землей. Впрочем, земля выглядела весело. Она цвела и пахла. Она смеялась. Он не чувствовал под собой ног. Да что там! Он не чувствовал всего тела, хотя наблюдал его. Тело его стало таким сильным и ловким, что уж не подчинялось притяжению земли. Душа его тоже вышла за рамки. Из тесноты, из берегов тела она вышла. Всемирный потоп! Спасите наши души! От добра добро не спасают. Или вы хотели сказать: спасите наши туши! – да дикция подвела? Ах, у вас мост сломался. Впрочем, это всё едино. Тушам будет не до шуток. Страшный душевный суд ожидает их. Их будут тушить, но не как свет, которого в них нет. Они пойдут, как им положено, на тушенку. Маэстро, мы грустны, сыграйте, пожалуйста, туш. Но нет! Как душа, его переполняла радость. Казалось, во всем, что он видит, к чему прикасается, он находит отзвук взаимопонимание взаимопревращение. Он во всём и всё в нём. Казалось бы, обыкновенные картины. Например, гусеница, спящая на листе. Оба зелененькие. Ты и я одной крови. Но его ощущение полноты жизни придавало этой картине некую таинственность, словно вот-вот должно произойти чудо. И ему приятно и весело было смотреть на лист и на гусеницу. Не так ли ученый впервые смотрит в микроскоп? Не так ли создатель обходит дозором земные владения свои?
Что я, тело или дух?
Я летаю, словно пух.
Не ругай меня, мамаша,
что кормлю собою мух.
Кто я, небо иль земля?
Я порхаю без руля.
И меня за нитку держит,
словно змея, конопля.
Посадка была невкусной. Страшно хотелось сладкого. Где же этот Шимпанзе, пошевелился Бутафорин, он обещал восточных сладостей. Стукнули кости бамбука и вошел легок на помине. Стреноженные слабостью, обнявшись, они медленно выходили из закура. В столовой их ждало третье, на которое было шампанское, изюм, урюк и грецкие орехи. Вскоре щеки курильщиков оттаяли, в глазах заплескалось оживленье. По знаку хозяина перед гостями встала во весь рост музыка музыка музыка, от которой так хочется жить. И альбом с фотографиями девочек на столе появился. Ню. Во весь рост. Анфас и профиль. И имя под каждым изображением. Шимпанзе овладел альбомом. Шимпанзе отвел китайца в сторонку.
– Здесь нет Сюй, – сказал он.
– Она больше не работает, – сказал хозяин.
– Мой друг хочет только Сюй.
– Никак нельзя, никак нельзя!
Арлекин достал кошелек.
– Хорошо, я все скажу, – залопотал китаец. – Сюй больна. У нее СПИД. Сюй умирает.
На что арлекин заметил:
– Откровенность за откровенность. Видишь ли, мой друг хочет расстаться с жизнью. Но не как попало. Он хочет умереть от любви. Что поделаешь, поэт. Трудный случай, как говорят доктора. Он много волочился за женщинами и считает СПИД единственно логичным и естественным завершением своей одиссеи. Нельзя отказать человеку в его последней просьбе. Да и опасно! – усилил голос Джузеппе, видя на лице китайца протест. – Он такое натворит! Он с собой покончит! Прямо здесь. Из пистолета. А мне бы не хотелось менять привычку и искать другое подобное заведение.
– Холосо-холосо, – согласился хозяин, – но моя боица: Сюй не захочет.
– Объясни ей всё как есть. Скажи, он знает про ее болезнь и потому выбрал именно её. Он любил любить, но теперь устал. Но он жить не может без любви! В конце концов у человека реально есть только одно право – право выбора: быть или не быть.
Чу поклонился и вышел. Арлекин вернулся к пьеро. Постой! – воскликнул он, заметив пустую бутылку. – Ты выпил без меня!
Молодая и красивая, она лежала на тахте, молодая и красивая. И канарейка в клетке свистела: сюй-сюй. И все тот же тусклый малиновый свет свет свет. Она улыбнулась вошедшему, и он медленным движением снял с нее одеяло. А с себя он снял белый атласный костюм с кружевным вкруговую воротничком и черную карнавальную полумаску. Нет, глаза ее были не узкие. Они были продолговатые, они были раскосые. Сквозь золото щек тускло мерцал румянец. Прижимаясь всем телом, он стал гладить ее, гладкую и нагую, сладкую и другую. Она обхватила его шею руками. Она залепетала что-то на родном языке. На глазах ее выступили слезы. Он не понимал, но он чувствовал в ее словах и взгляде нежность и даже любовь. Одно из двух: либо она – хорошая актриса, либо я действительно понравился ей. Как бы там не было, он весь затрепетал в ответ. И он вошел в нее. И канарейка в клетке свистела: сюй-сюй. Она старалась изо всех сил, хотя ей было тяжело. Он видел это. Тело ее покрыла испарина, легким недоставало воздуху. Ай да китаянки! Какое исступленье! Отдается словно в последний раз. Где бы были наши семьи, если бы все проститутки были такими!?
По окончании он почувствовал, что прилип к ней. Не плачь. Отчего ты плачешь? Или это слезы счастья?
11
Как и следовало ожидать, через месяц Петр Петрович слег. Моника и синьор Паучини, который заходил чуть ли не каждый день, заботились о нем. Ему отвели отдельную комнатку возле туалета и даже наняли няню, чтобы ухаживала за больным, читая ему на ночь сказки.
Впрочем, Петр Петрович засыпал хорошо и без сказок. Таблетки, что прописал доктор, видимо, действовали как снотворное. Когда Петр Петрович при первом осмотре спросил у этого доктора, лучшего специалиста Венеции, по утверждению Джузеппе, спросил, ЧТО у него, – тот весело хлопнул Петра Петровича по плечу и сказал: – Обычное дело! Пейте – и скоро всё пройдет. И чего радуется? – недоумевал больной. – Уж больно он молод для лучшего специалиста!
Сам Петр Петрович полагал, что внутрь его проникла какая-то простудная инфекция, так как он весь пошел сыпью и немножко томило в грудях. Надо же, думал он, простыть среди лета в Италии! Проклятый муссон! Ветер с моря, тише дуй и вей, видишь, Петру Петровичу не по себе.
Бутафорин ползет на четвереньках по зимнему холодному гранитному заплеванному полу Екатеринбургского железнодорожного вокзала