Сергей Лопатин - Salve, Регги
Дождь был отрывком прошлого, и каждое его пришествие напоминало о том, что было связанным с ним нерушимыми нитями (черными, обязательно чёрными) времени. Он всегда возвращал меня к потерянным моментам тех недолгих дней, когда я был единственно-счастлив, даже секундное раздражение от немногих капель, что срывались с ладоней по локтю, когда я поднимал руку, чтобы зачерпнуть ею послушность мокрых моих волос, напоминало мне почти то, которое я испытывал (или он испытывал меня) в пору моего бытия действительно счастливым. Я помню, что не верил в счастье, когда был полностью обливаем им, я убеждал себя в этом, я призывал себя обратить свое внимание на это, отвлечённое чем-то безбожно-другим.
Счастье прошло вместе с убежавшими куда-то (куда?) днями, но ничто не способно разрушить мою любовь, застывшую во мне томной тоской по неизменно-прошедшему. Иногда я ищу в той роковой части прошлого подсказанные символы пророчества моей любви. Я ищу их, ищу и нахожу, предоставляя себе право разбираться в извечных сетках их связей, порой случайных, порою случайных умышленно. Дождь - один из тех символов, даже не так, он - не символ - в нём нет пугающего легковерностью масонства (перебор пальцев) и навязчивой скрытности, он говорит прямо обо всём, что должен сказать - он - обязательная часть меня и символ его - доказательство существующего в пределах моего сознания не раскрывающего себя существа, фрейдовского идола, причины всех скрытых и сквозных тем. Продолжая идти вдоль выгнутой экстазом обожаемых тел набережной, я не замечал, что был один - Регги осталась позади, а обнимающиеся пары попрятались от дождя в небытие. Я вернулся к терпеливо ждущей Регги (успевшей хорошо намокнуть). Чуть выше её запястий и на плечах розовела бывшая когда-то белой ткань. Она прилипла к мокрой Реггиной коже, став от этого розовой, а отдельные восставшие полоски сморщенного прикрытия оставались прежними. Эстетство. Реггины волосы, мокрые и прерванные, не требующие внимания, незнакомо (незаконно) текли по лицу. Ночь продолжалась, я продолжался. А Регги устала - вернулись домой. Так же внезапно остановится ещё одна ночь.
30.
Мы прикрыли наготу окон, стесняющихся утра, которое только начинало начинаться, тяжёлыми занавесями, абсолютно и тяжело скрывающими нас от дневного света и его от нас.
Я лег вместе с Регги, долго не засыпал в привычном треугольнике сплетенных моих рук - привычные соблазнения бессоницы. К ним вскоре добавились и непривычные - проснувшейся Регги - через несколько часов искусственной ночи я ощутил её пальцы на своих веках. Она опасалась того, что я, мой двойник, выдаваемый мною за спящего себя, может проснуться, и совершенно не подозревала о моём бодрствовании. Вряд ли она могла разглядеть что-то во тьме. Я уже привык к темноте, поэтому мог, не опасаясь быть замеченным, смотреть в Реггины глаза, сам едва замечая в них отблески несуществующего света. Мне было до одури интересно, что же собирается делать неспящая и настоящая Регги, и я не подавал никаких признаков сознания. Убедившись в моём сне, она, явно не насытившись недавно прошедшей ночью, принялась целовать меня. Её вожделение разгуливало по губам, и нечеловеческое самообладание, которое присутствовало в отнюдь не длинном списке моих достойных внимания качеств в самой полной мере, позволило мне вытерпеть странную пытку. Долго она целовала меня, упиваясь так легко доставшейся ей властью надо мной. Целовала быстро, пытаясь взять от якобы спящего и никаких подозрений не проявляющего меня все поцелуи, что ей были под силу, все поцелуи, что смогли взять её губы, а мои - отдать. Она боялась за каждый поцелуй, который мог оказаться потерянным, если бы я признался, что не спал, имитацией пробуждения. Все сильнее насыщаясь моими губами с каждым прикосновением к ним, Регги стала всё реже и реже целовать меня, пока не прекратила совсем, сменив такое мне показавшееся бы сомнительным наслаждение мною на всматривание в темноту, пространственно олицетворяющую моё лицо. По пробуждении, ещё лежа в кровати со мной, с заметным глумлением она спросила меня, хорошо ли я спал. Может, она знала то, что я не спал, и нарочно целовала меня? Может быть. Я страшно себя виню сейчас за то, что не прервал все Реггины ласки, и у меня есть тот повод, то основание, та причина, то обстоятельство, позволяющие мне чувствовать себя парадоксальным (параноидальным) образом виновным.
Однажды я пытался представить себе, как выглядела бы моя жизнь, если бы я полюбил Регги. Обладая очень яркой и невообразимо-образной фантазией, я так и не смог этого сделать - так и не смог представить, как я любил бы Регги, а, скорее, как бы не любил Мари. Такого я не мог позволить себе, даже в неозначающих представлениях.
Я люблю её. Это звучит банально, но как бы ни звучало - я её люблю.
Любовь - цикл. Она угасает, чтобы взорваться вновь. Вот сейчас взорвалась, но даже во время наименьших её проявлений она по-прежнему больше всего остального в моей жизни. Печаль по-прежнему... всё по-прежнему. Я всё ещё тешу себя глупой надеждой о Мари. Я знаю, того, чего не должно быть - не будет. Я не вернусь туда, куда хотел бы. Я всё ещё люблю её.
31.
То, что было, уже никогда не повторится. То, что было - исчезло, а мне ничего не остаётся, как просить мою до безумия несговорчивую память дать мне ещё расплывчатых картинок моёй любви. Она пока милостлива ко мне. Я люблю Мари сильнее, чем могу позволить себе. Люблю сильнее, чем могу любить (как бы пафосно ни звучало).
Я назвал бы эту любовь одним словом - "фурро". Не стану говорить, что придумал бы любовь, если б не было её - я просто назвал любовь по-другому "фурро" - чувство в обтяжку. Обволакивающее чувство, чувство-оболочка.
Это - первое, что пишу без слёз, но они ещё будут - всё ещё впереди... Вру. Всё уже в прошлом. В туманном, постоянно меняющемся прошлом, вожделенном и недоступном. Слова изчезают, как и не было их вовсе. Будто не произносил я их, будто не слышал их.
Как всегда - ночь. Как всегда - слёзы. Как всегда - по тебе. Как всегда. Моё время, мои слёзы, мою ночь когда-то назовут - "ретро". Что же, пусть зовут.
Любовь обтягивает меня, всё сильнее, всё нежнее и жеманнее. Фурро.
Я боюсь только одного слова - "было", но оно преследует меня, преследует потому, что всё - ...было. Уже. Уже в прошлом. Навсегда. Как всегда. Да?
Да. Соврал - думал, сегодня слёз не будет - нет - ...были. И ещё будут - единственное, что будет.
Какая-то постмодернистская гадость соблазнила меня сегодня - ни слова о тебе - про тебя - тебе.
Я все ещё надеюсь на прозрачное чудо. Как много слов "ещё". Разумеется, напрасно. Всё напрасно.
Нет, не стал бы я называть любовь этим дурацким "фурро".
Назвал бы иначе - "напрасно".
Всё уже в прошлом. В туманном, постоянно меняющемся прошлом, вожделенном и недоступном. Слова изчезают, как и не было их вовсе. Будто не произносил я их, будто не слышал их.
Сейчас меня пробуждает желание узнать, почему моя память вобрала в себя образы двух девочек, помнить которых буду вечно, в то время, когда они были в чёрном. Каждый раз, потеряв обеих, слыша их имена, я вспоминаю их тем стандартом памяти, который является предусмотренным в подобных случаях. Тем, что подается в ощущения воспоминаний по умолчанию. Я говорю про ни с чем не связанный вызов их образов, не отягощенный ни чем-то присущим им, ни чем-то присутствующим. Образ-эталон. Есть два способа представить человека: воспроизвести в сознании какую-то замкнутую сцену, тем самым представив его неразрывным с реальностью, и есть способ представить человека абстрактно, представить его образ, представить его освобожденным от всех условностей представить (парадокс) его полный условности образ. Образ - эталон. Обе они - в чёрном. Если бы когда-то имела место быть случайность хоть в чём-то, связанном со мной, я бы мог кивнуть головой и отослать себя к этому прецеденту случайности, но ни одна случайность не проникала в мою жизнь, поэтому я отказывался верить в возможность её ненамеренного присутствия. Мари в моей памяти - в мягком чёрном, вместительно-чёрном, трогательно-чёрном, в чёрном, с несанкционированным вмешательством цвета грани жёлтого и зелёного, также любящих в себе дрожащее чёрное, такое же, примесью которого они сами и пытались стать. Узнать бы, почему именно это, не отличимое при другом его наполняющем, плотным осадком сползло ко дну в бутылке перебродившего вина памяти (думаю, бургундское, в крайнем случае бордо). Может быть, это что-то и означает, но я не смог найти никого, кроме Регги и Мари, одетого в чёрное в моей памяти, и только две девочки остались во мне в чёрном, они будто скорбят по мне, а я - по одной из них. При произнесении имени Мари во мне возникает волна грусти, которая проноситься вокруг сердца и возвращается обратно, а отравленная взволнованность возрастает до предела и исчезает, оставляя боль пустоты. Мари я запомнил такой, какой она осталась на фотографии, висящей у меня в кабинете: перелив волос, прочувствованный взгляд - фотография украла у меня живость моих представлений Мари, взамен оставив мне единственный чёткий кусочек огромного полотна, написанного моей памятью. У этого снимка есть ещё одна, по-моему, очень значимая (не значительная, а именно значимая) особенность: на этой фотографии Мари ежесекундно ускользает от моего любящего её взгляда.