Станислав Рассадин - Книга прощания
Не в этом, однако, дело.
«В оставленной нами комнатке, как мне рассказывали позже, произошел небольшой инцидент.
По версии одного из действующих лиц, какой-то родственник невесты выразил желание услышать что-нибудь «повеселее». А по версии другого – кто-то из гостей постарше запел нечто свое, типа «Наш паровоз, вперед лети…».
Но вот совсем недавно я узнал, и совершенно достоверно, что на этой же свадьбе присутствовали Рассадин, Коржавин, Борисова, Лазарь Шиндель – то есть самые близкие знакомые Булата, те, кто к тому времени уже прекрасно знал и любил его песни.
Как же такое могло произойти в их присутствии? Или никого из них в тот момент не было в этой комнатке? А может быть, их восторженное отношение к песням Окуджавы тогда, в тот вечер, еще не было таким?»
Были, были – то есть мы были «в комнатке». И «восторженное отношение» – тоже было, было.
Глупость, при условии ее простодушия, бывает прелестна; вот если б еще не пафос. С одной стороны – «стиляга», «блатнятина», с другой – «как же такое могло?…»
Да не только могло, но было воспринято нами, в том числе и слегка озадаченным Окуджавой, нормально. Как неизбежность. Да, свадьба. Да, несоприродная нам компания, в том числе пожилые и чопорные «бестужевки», как долго еще называл их Лазарь Шиндель, он же Лазарев. Да, Булат поет – пусть не «Речку», даже не «Ваньку Морозова», а «Полночный троллейбус», и кто-то из ничего не понимающих «бестужевок» подает голос:
– А нельзя ли чего-нибудь повеселее? Свадьба же все- таки…
Мы – что делать, смеемся, и не кто-то из них, «из гостей постарше», а кто-то из нас говорит, что, уж коли так, не запеть ли нам, братцы, про паровоз, который летит в коммуну?…
Атмосфера тех лет. Самоиронический настрой нашего узкого сообщества, частью – лучшей частью, как окончательно выяснилось, – был Булат Окуджава, и вот то, к чему, собственно, и веду. Ощущай он себя – а мы возьмись потакать – неприкасаемо-гениальным, Боже, в какое дерьмо он бы выродился…
Примеров, к несчастью, полным-полно.
Другое дело, что «бывший» – хоть бы и «бывший гитарист» - всегда звучит невесело, а надпись на книге сделана в пору, когда песни почти не писались.
То есть было и так, что он, прошу прощения, с какой- то трогательной надменностью объявил в ответ на просьбу спеть:
– Я больше не пою! Я – прозу пишу…
И я даже решился объясниться с ним на сей счет, внушая ему, в общем, то, что он и без меня понимал: дескать, проза прозой, но твои песни… И т. д.
Но тут и другое.
Судьба самых лучших стихов, положенных на музыку (Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета…), – это их сразу возросшая популярность, доходчивость. Но и то, что мелодия делает их как бы частью себя самой. Эмоциональность восприятия сильней, чем восприятие смысловое, и замечено: даже искренне любящие «певца» Окуджаву, «гитариста», в согласии с его самоиронией, не всегда слышат Окуджаву-поэта. Потому - прочтем его известную песню…
Впрочем, в самом ли деле известную?
Начать с того, что впервые она прозвучала в фильме Динары Асановой, где ее пели две поселковые школьницы, которым «возрастной» смысл ее слов был категорически недоступен; словно режиссер нарочно взялся доказать мой вышеприведенный тезис:
Я вновь повстречался с Надеждой – приятная встреча.Она проживает все там же – то я был далече.Все то же на ней из поплина счастливое платье,все так же горящ ее взор, устремленный в века…Ты наша сестра, мы твои непутевые братья,и трудно поверить, что жизнь коротка.
Кстати, у Окуджавы Надежда – любимое имя, «надежда» – любимое слово:
Надежда, я вернусь тогда…
У порога, как тревога, ждет нас новое житьеи товарищ Надежда по фамилии Чернова.
…молчаливые Вера, Надежда, Любовь.
…надежды маленький оркестрик под управлением любви.
Даже «шофер в автобусе» из чуть ли не самой первой песенки одарен тем же милым, несомненно, символически значимым именем, а что в уменьшительной форме, так оттого еще милее: «Ах, Надя, Наденька, мы были б счастливы… Куда же гонишь ты своих коней!» И когда в своих поздних стихах он скажет, что «…нету надежд. Ни одной», это прозвучит повесомее заурядного приступа меланхолии.
В стихотворении, которое я начал цитировать, Надежда-и живая женщина, одетая в платье из поплина (примета времени: распространенная в шестидесятые недорогая рубашечная ткань, чаще всего из хлопка), и то, что косноязычно определяет современный словарь («Ожидание чего- либо желаемого, соединенное с уверенностью в возможности осуществления»), А восхитительно, полно, богато – каквсегда, словарь Владимира Даля: «Упованье, состоянье надеющегося; опора, прибежище, приют; отсутствие отчаянья, верящее выжиданье и призыванье желаемого, лучшего; вера в помощь, в пособие».
Вдумаемся – покаянно – во вторую строку стихотворения-песни.
«Состоянье надеющегося», повторяя за Далем, – оно «все там же», никуда не деваясь; оно незримо присутствует в мире, ожидая нас, порою бесплодно; оно всегда наготове дать нам «опору» – это уж мы либо оказываемся «далече», либо чересчур легковерны:
А разве ты нам обещала чертоги златые?Мы сами себе их рисуем, пока молодые,мы сами себе сочиняем и песни, и судьбы,и горе тому, кто одернет не вовремя нас…
«Сами». Сами впадаем в самообман, и «состоянье надеющегося» (или «верящее выжиданье») не виною тому. Настоящее, подлинное, не узнавши его в лицо, упускаем – тоже сами, сами!
Ты наша сестра, мы твои торопливые судьи,нам выпало счастье, да скрылось из глаз.
Так что остается – задним умом и с тоскующим сердцем прикидывать, как оно вышло бы, если бы да кабы:
Когда бы любовь и надежду связать воедино,какая бы (трудно поверить) возникла картина!
Ирония! Даже сарказм! И, грешным делом, возникает сомнение: не мешает ли этому явно мучительному размышлению сама по себе мелодия – гармонизирующая, сглаживающая?
Какие бы нас миновали напрасные муки,и только прекрасные муки глядели б с чела…
Однако – не выходит. Не вышло:
Ты наша сестра. Что ж так долго мы были в разлуке?Нас юность сводила, да старость свела.
Как вспомню девчушек из фильма Асановой, старательно выводящих неокрепшими голосишками: «…да старость свела»!…
Впрочем, и для пятидесятилетнего автора этой песни «старость» покуда почти метафора. Много позже, вплотную приблизившись к неметафорическому возрасту, он напишет не только: «…нету надежд», но и заново обратится к той «новогодней елке», с которой когда-то уже успел попрощаться:
Покосился мой храм на крови,впрочем, так же, как прочие стройки.Новогодняя ель – на помойке.
И вновь:
Ни надежд, ни судьбы, ни любви…
Такое – не запоешь. Такие стихи – не о расставании, а о распаде – пишутся в минуты, когда не хочется жить. Даже не кровью, но желчью.
Правда, ведь и раньше, в «Прощании с новогодней елкой», ее, смело приравненную к храму («Ель моя, Ель, словно Спас-на-крови…») и бесповоротно ненужную, покосившуюся, равнодушно тащили… Куда? Куда ж еще тащат отслужившее свое дерево, как не на свалку или помойку?
Трагизм не пришел вместе с возрастом и тем паче только извне, из разочаровавшей реальности. Он пророс изнутри. И песня – кончалась, кончилась, как бы законно ни ностальгировала публика творческих вечеров, которая и в последние годы продолжала взывать к Окуджаве (заметно раздражая его): петь, петь и петь, трогательно выкрикивая названия старых любимых песен…
Когда я, сочиняя книжку об Окуджаве (вышла в 1999-м), заново – и впервые строго подряд – перечитал его поздние стихи, то отметил не только их… Ну, скажем, уровень, плохо выдерживающий сравнение со стихами предыдущих десятилетий. В конце концов, ни один литератор не берет на себя обязательство – а и берет, так крепко рискует не выполнить – писать все лучше и лучше; это в своей малоопытной молодости я мог восхищенно предполагать: дескать, если Вася Аксенов или Володя Войнович уже сейчас пишут так хорошо, как же станут писать через десять, пятнадцать, двадцать лет?!
Нет, речь не об этом.
Выстроясь в ряд, стихи представили мир, который спешно принялся обрастать реальнейшими подробностями – портретов, быта, географии. «Калифорния в цвету. Белый храм в зеленом парке». «Когда за окнами земля кружиться перестала, когда Япония сама глазам моим предстала…» «Виртуозней и ловчей истамбульского шофера в целом свете, как ни бейся, не найти». «Столица северного штата – прекрасный город Монпелье». «Вроцлав. Лиловые сумерки». «Полночь над Босфором. Время тишины». «Париж для того, чтоб ходить по нему, глазеть на него, изумляться…» «Тель-авивские харчевни, забегаловок уют…» «…Я ехал из Нормандии в Париж». «Я в Кельне живу. Возле Копелева». «Новая Англия. Старая песенка. Дождь. И овсяной лепешки похрустыванье…» «Променада по Ман- хэтгену… Загадочен Манхэттен!»…