Борис Лавренев - Публицистика
Советский народ бережно хранит живое наследие Константина Михайловича Станюковича, большого писателя-реалиста, честного демократа, обаятельного человека.
(1953)
ВСТРЕЧИ С В. В. МАЯКОВСКИМ
(Из воспоминаний)
Осенью 1913 и 1914 годов, в разгар футуризма, я несколько раз встречался с Маяковским…
Как-то в 1913 году у меня состоялось собрание московских групп эго- и кубофутуристов. Созвано оно было по инициативе В. Шершеневича «для координации действий» обеих групп. Пришли оба Бурлюка, Шершеневич, Крученых, Большаков, Третьяков, художник и поэт Хрисанф (Зак), бывший идеологом эгофутуристов, Борис Фриденсон и еще два-три человека.
Разговор шел вяло и бестолково.
Давид Бурлюк утверждал, что никакой контакт и никакое объединение идейного порядка между обеими группами невозможны, что эгофутуристы, в сущности, вовсе не футуристы и узурпировали это название незаконно. Эгофутуристы занимаются формальным фокусничеством, будучи на деле реакционерами в основной творческой области, в языковой стихии, пользуясь тем же архаическим языком, которым пользовалась устарелая и подлежащая выбросу за борт современности поэзия прошлого, в то время как кубофутуристы ставят вопрос о полном обновлении поэтического языка, о создании новой, заумной речи, которой принадлежит будущее. Как же можно объединить два исключающих друг друга направления? Эгофутуристы уже самой приставкой «эго» подчеркивают свою узкую индивидуалистическую ограниченность, в то время как кубофутуристы ведут свой генезис от куба, от этого широкого, объемного трехмерного понятия.
— Вы эгоисты, а мы хлебниковцы, гилейцы, всемиряне, — говорил Давид.
На него яростно и бестолково набрасывались, спорили путано, в повышенных тонах и ни до чего, конечно, договориться не могли.
В течение всей этой бессмысленной перепалки Маяковский молча сидел на диване и занимался кошкой, устроившейся у него на коленях. Он лишь изредка бросал короткие злые реплики. В разгаре спора Давид вскочил и, указывая на Маяковского, закричал:
— Вот настоящий гилеец и кубофутурист!
Продолжая поглаживать кошку, Маяковский спокойно и как-то очень убежденно сказал, оглядев всех с каким-то недоумением:
— Дело не в этом. Я не «эго» и не «кубо», я пророк будущего человечества!
Фраза вызвала взрыв хохота. Особенно смеялась моя жена. Но Маяковский вдруг встал, и глаза его вспыхнули так ярко, что все замолчали. Лицо его сразу потемнело и замкнулось. Он как будто хотел еще что-то сказать, но неожиданно махнул рукой и быстро вышел. Собрание немедленно прекратилось…
…Я надолго расстался с Москвой и всей московской средой, уйдя на фронт. В Москве бывал редко, наездами и Маяковского не встречал. Слышал о нем много и с радостью читал «Войну и мир». Среди воя и визга могуче зазвучал трагический голос поэта.
Самого Владимира Владимировича я увидел уже после Октября…
…В 1918 году я встретил Маяковского в Настасьинском переулке в подвальчике, носившем название «Кафе поэтов». Я пришел с Давидом Бурлюком и какой-то футуристической поэтессой: носившей нечеловеческое имя и такое же нечеловеческое одеяние. Вместо кофточки у нее была надета на голое тело рыболовная сеть с мелкими ячейками. В этот вечер в кафе набилась масса народа. Вел программу шумевший тогда левый эсер Блюмкин, который позже убил германского посла Мирбаха, подав сигнал к началу бездарного путча левых эсеров… Развязный и крикливый, отрастивший, бородку «под Троцкого», Блюмкин держался в кафе хозяйчиком и командовал парадом. Почти все столики были заняты матросами особого полка, которые должны были на следующий день отправляться на Южный фронт… Матросы сидели, не выпуская из рук винтовок, обвешанные гранатами, и потихонечку попивали, под видом чая, из чайников подкрашенный спирт. Они веселились и радовались, как дети. На эстраде сменяли друг друга поэты Кусиков, Шершеневич, Ивнев, Спасский, Панайоти, Кларк. Неожиданно на эстраду выскочил какой-то безголосый пошляк, который козлиным голосом запел популярную тогда у обывательщины песенку:
Солдаты, солдаты по улице идут,Солдаты, солдаты играют и поют!
Не успел он допеть первого куплета, как раздался оглушительный удар, словно выстрел из крупнокалиберного пистолета. Все вскочили с мест, матросы вытаскивали «шпалеры». Оказалось, что это Маяковский грохнул кулаком по столу. Встав во весь рост, он во всю мощь своего голоса крикнул:
— Хватит! Вон с эстрады! Стыдно давать людям, которые идут на фронт защищать революцию, паскудную пошлятину. Уберите эту сволочь!
Вспыхнул скандал. Часть матросов поддержала Маяковского аплодисментами. Другие полезли в бутылку. Начался ор и ругань. Мелькали револьверы, с поясов снимались гранаты.
Блюмкии орал с эстрады Маяковскому:
— Вы думаете, Маяковский, что ваши стихи понятны матросам? Им гораздо ближе эта песня!
Среди гама прозвучал спокойный ответ:
— А вот попробуем.
Спустя секунду, оттолкнув Блюмкина, Маяковский уже стоял на эстраде, засунув руки в карманы, высоко подняв голову, и читал «Наш марш». Читал с огромным подъемом, вдохновенно, и после чтения матросы буквально вынесли его с эстрады на руках под бурю оваций.
10 марта 1956 г.
МОЕМУ ЮНОМУ ДРУГУ…
Есть у меня совсем юный друг. К нему я сейчас обращаюсь. С ним хочу поделиться некоторыми воспоминаниями, сравнениями, раздумьями.
Действие происходит полвека назад в большом городе на берегу полноводной реки, недалеко от моря. В этом городе живут сто тысяч человек.
Темная, как чернила, летняя ночь юга. Сверкают в вышине серебряные капли звезд. Чуть слышно шуршат под ночным ветерком тополи и акации.
Пройдемся по городу и начнем нашу прогулку с окраин.
Немощеные улицы, на которых лежит слой мелкой, как пудра, пыли. Каждый шаг подымает облака этой душной, вызывающей кашель пудры. Повсюду ямы и колдобины, в которых, того и гляди, сломаешь ногу. Никакого света на этих улицах нет. Кромешная тьма. Лишь кое-где на пуховик пыли ложится бледная полоска отсвета керосиновой лампочки, тускло горящей за окном в этот поздний час. В ночную тишину врывается вдруг отчаянный вопль: «Караул! Грабят!» Крик обрывается стоном, и снова тишина. Слышен только глухой топот быстро бегущих ног. Продолжая наш путь, мы неожиданно натыкаемся на лежащего в пыли человека. Он хрипло дышит. Зажигаем спичку и видим, что человек держится рукой за бок и между его пальцами текут струйки крови. Он еще жив, но глаза его уже тускнеют. Нужна срочная помощь врача. Но врачи не живут на окраинах. Нужно позвонить по телефону, вызвать «скорую помощь». Но телефон в городе — роскошь. Древние телефонные аппараты, похожие на шарманку, имеются только у немногих богачей в центре города. Да если бы и нашелся поблизости телефон, звонить некуда. Никакой «скорой помощи» в городе нет. Истекая кровью, ограбленный бандитами человек умирает на улице. Никто не поможет. Никто не рискнет выйти на улицу, боясь за свою жизнь. И зачем, собственно, беспокоиться? Это — самое обычное ночное происшествие на этих улицах. Утром пройдет городовой, остановит проезжающего ломовика. Вдвоем они грубо, как мешок, бросят мертвое тело на подводу и свезут в морг у старинных городских ворот. А если ограбленный еще жив, то его сдадут в больницу «богоугодного заведения», в набитую людьми, как матрац клопами, убогую палату с потеками дождевой воды на потолке.
Мы продолжаем наш путь по улицам. За поворотом из раскрытых освещенных окон единственного здесь двухэтажного дома летят звуки расстроенного пианино и визгливой скрипки. Слышен топот танцующих, крики женщин, пьяные голоса мужчин. У подъезда ярко горит фонарь с красными стеклами. Это самое страшное, самое проклятое место города — публичный дом. Здесь за гроши продается на час, на ночь женское тело. Женщине, которую загнала сюда беспросветная нужда, есть отсюда единственный выход — в безыменную яму на кладбище, где хоронят безвестных покойников, где над проваленными холмиками нет даже креста. Когда мы проходим мимо этого страшного дома, парадная дверь распахивается и вылетевший из нее человек плюхается в пыль. Это швейцар публичного дома, «вышибала», огромный мужчина нечеловеческой силы, выбросил за дверь учинившего пьяный скандал или не заплатившего за женское тело гостя.
Но уйдем скорее от этого дома. Уже наступает рассвет. Из приземистых убогих домишек с камышовыми крышами выходят нищенски одетые люди. Это потянулись на работу рабочие городских предприятий и портовые грузчики.
Их трудовой день начинается на заре и кончается с наступлением темноты. В жалких узелках они несут с собой еду на день — ломоть посоленного черного хлеба и твердую, как гранит, воблу-тарань. Один за другим они исчезают в грязных, задымленных, прокопченных зданиях, где в тумане от копоти и махорочного дыма едва можно найти свое рабочее место. Начинается день каторжного труда. Стучат и трещат расхлябанные допотопные станки, шелестят ничем не огражденные приводные ремни, пощелкивают шкивы, льется в формы расплавленный металл, наполняя помещение едким дымом. Никакой вентиляции нет. Люди захлебываются кашлем, глаза наливаются кровью. Ходит, приглядываясь ко всему злыми глазками, цепной пес хозяина — мастер. Он придирается к рабочим из-за любой, мельчайшей оплошности, а то и без всякой оплошности. Записывает неугодным штраф без всякой причины. Вот взял у рабочего выточенную деталь, повертел в колбасках пальцев и с размаху ткнул ею рабочего в лицо с отвратительной руганью. Стекает по губе кровь, но нужно молчать. Вчера нашелся дерзкий смельчак, который ответил ударом на удар мастера. Его тут же выгнали с волчьим паспортом, с которым нигде не возьмут на работу. Но что это за шум? Почему все бросились в угол цеха? Там, на полу, прислонясь потной спиной к грязной стенке, сидит бледный как мел человек, придерживая левой рукой изуродованную, окровавленную, беспомощно повисшую правую руку. Ничего особенного! Рядовой случай! Рука попала в неогражденное колесо машины. В одно мгновение человек стал инвалидом.