Газета День Литературы - Газета День Литературы # 138 (2008 2)
Начиная с пятой главы в романе появляется ещё одна, назову её столичной, сюжетная линия, очень напоминающая те главы повести "Хаджи-Мурат", где речь идёт об императоре Николае I и имаме Шамиле, двух одинаково резко осуждаемых Толстым безнравственных деспотах, в равной степени заинтересованных в войне на Кавказе. У Проханова также эта линия параллельна основной и внешне никак с ней не связана, но, тем не менее, самым существенным образом её дополняет и объясняет, ибо описанные до того события оказываются, прежде всего, следствием не бездарно организованной локальной военной операции, а масштабной политической игры, которую ведут в столице государства совсем другие персонажи. Позволю себе сделать предположение, что автор "Чеченского блюза" максимально в данном случае использует идейное и композиционное открытие Толстого, благодаря которому, по тонкому наблюдению П.Палиевского, в повести и рождается совершенно новый, по-видимому, уникальный в мировой литературе тип реалистической сатиры — сквозное параллельное разоблачение.
Согласно авторской идее романа, современный образ кавказской войны в читательском сознании не получит адекватного отражения без вот этой, повторим, "столичной", сюжетной линии. Её (вместо императора Николая I в "Хаджи-Мурате", хотя и в не меньшей степени, что, видимо, соответствует современным российским реалиям) инициирует в "Чеченском блюзе" известный московский банкир, влиятельный предприниматель Яков Владимирович Бернер. Именно он более чем кто-либо заинтересован в том, чтобы армия вытеснила отряды Дудаева на сельские равнины под удары авиации, ибо разгром боевиков означал бы для концерна, принадлежащего Бернеру, установку контроля над нефтяными промыслами, а значит и укрепление его собственного влияния в стране. Окружающими его людьми, даже из высших эшелонов власти, Бернер умело манипулирует, каждому отводит место в грандиозной игре, ставки в которой — безграничная власть и богатство.
В романе Проханова даётся иная, в отличие от классики, трактовка вновь обострившегося в конце ХХ столетия российско-кавказского противостояния. Его причины не только в социально-экономических, религиозных или этнокультурных различиях, которым отводил первостепенную роль в будущих мировых конфликтах С.Хантингтон, но и в циничной, по убеждению автора, политике захвативших в России власть олигархов, манипулирующих судьбами целых народов, стравливающих их между собой ради укрепления своего финансового и политического могущества. Отсюда, видимо, и проистекает столь пристрастное отношение автора к "повстанцам", одни из которых не понимают, а другие из-за всякого рода меркантильных соображений и не хотят понять, что их борьба против русских за так называемую "независимость" есть лишь внешний план многослойной интриги глобального масштаба, имеющей совершенно иные, чем видится обычным гражданам, конечные цели. Кстати, такой же марионеткой предстаёт в романе и российский министр обороны, громогласно твердящий расхожие антисемитские проклятья, но одновременно на корню продающий армию и принципы офицерской чести.
В этом смысле совершенно закономерно, повторю, появление второй сюжетной линии в романе, составляющей с первой своеобразную парадигму, воочию демонстрирующую в идейном замысле романа две сложившиеся в России к концу века модели жизни, её, так сказать, "верх" и её "низ". Они противопоставлены в "Чеченском блюзе" как полярные, никогда и нигде между собой не пересекающиеся, демонстрирующие пример классической бинарной оппозиции. Являясь вроде бы частями одного целого, они характеризуют одновременно и амбивалентное единство, и разделённость на принципиальные, отличные друг от друга, а во многом и противоположные модели этнокультурной идентичности. Изначально заданная им в качестве свойства противоположность вполне соответствует, как уже было сказано, идеологическим взглядам самого Проханова, и потому то, что характеризует одну модель жизни, грубо пародируется или до неузнаваемости искажается на страницах романа в другой.
Благодаря этой антиномии в "Чеченском блюзе" без особого труда обнаруживаются все признаки глобальной оппозиция "Империя — Кавказ" (первый компонент можно заменить на "Россию" или "Москву"), в целом вообще характерной для всей русской прозы последних двух столетий. Идеологически насыщенный роман Проханова — не исклю- чение, он многослоен, весь построен на антитезах, подчеркивающих глубокий общенациональный кризис, в котором оказалась Россия в конце ХХ века.
Одним из способов устойчивого функционирования отмеченной оппозиции в "Чеченском блюзе" становится мгновенный перенос действия из Москвы на Кавказ и обратно. Так, из министерской "парилки" в арбатском переулке, где пытаются, опять-таки чисто условно, "смыть грехи" Бернер и прикупленная им армейская верхушка, читательское внимание вновь переключается на грозненские улицы, где пятеро солдат, оставшихся в живых после гибели бригады, под командованием капитана Кудрявцева занимают оборону в одном из домов.
Обращает на себя внимание одно существенное отличие, отмеченное, кстати, ещё Толстым, а за ним и другими авторами "кавказской" прозы. Война для чеченцев окружена мистическим ореолом славы, она вызывает у них необъяснимое воодушевление и одновременно переживание "энтузиазма резни". "О, — пытался как-то по близкому поводу трактовать это чувство Иосиф Бродский, — все эти чалмы и бороды — эта униформа головы, одержимой только одной мыслью: рэзать — и потому — а не только из-за запрета, накладываемого Исламом на изображение чего бы то ни было живого, — совершенно неотличимые друг от друга! Потому, возможно, и "рэзать", что все так друг на друга похожи и нет ощущения потери. Потому и "рэзать", что никто не бреется. "Рэжу", следовательно существую". Бродский тут же поясняет, что не стоит видеть в этих его словах какого-либо проявления снобизма или, не дай Бог, расизма, как, видимо, не следует говорить и о расизме Экзюпери на том лишь основании, что он несколько презрительно думал о племенных мавританских вождях, которых катал на своём волшебном самолете.
Что касается "идеологически заданного" Проханова, то отмеченное и Толстым, и Бродским свойство мусульман даёт ему основание при изображении воюющих с федералами горцев настаивать на абсолютной идентичности образов воина и палача. И тот и другой, обладая глубинным родством, выступают как коллективный и индивидуальный агенты стихии сакрального насилия. Водевильный красавец Исмаил мгновенно перевоплощается в невозмутимого и хладнокровного профессионального палача, убивая ничего не подозревающего российского сержанта, которого за минуту до этого так радушно и обильно угощал. Незадачливому комбригу, попавшему в плен, совсем скоро молодой боевик ловко, не без артистизма, точно так же, как когда-то в толстовской повести Гаджи-Ага своему бывшему кунаку Хаджи-Мурату, отсечёт голову. Да и в многочисленных случаях глумления над трупами и мародёрства явно просвечивают признаки определённого "палаческого" ритуала, требующего необходимой в таких случаях театрализации.
Напротив, с точки зрения христианской морали тот, кто совершает казнь, даже из соображений поддержания нравственного порядка, есть лицо бесчестное, нужное обществу именно в своей отверженности. Как писал Ф.Кони, в России "со стороны" никто не шёл в исполнители казни, и палачи набирались из тяжких уголовных преступников. Не случайно потому даже грезящий о казни Грозного Кудрявцев видит орудием возмездия не что-то реальное, конкретное, а некую мистическую силу, которая "прянула бы на город с неба карающей молнией или красным испепеляющим огнём".
Кровавые дела кавказцы, если верить Проханову, сопровождают нередко всякого рода монологами, искусственность и вторичность которых на фоне происходящих событий проявляется особенно отчётливо. В них мало продуманности, явно отсутствует логика и доказательность, что придаёт едва ли не каждому из речевых актов психопатическую декламационность. Следует специально подчеркнуть, что ни в одном из проблемно-тематических пластов русской литературы, достаточно внятно заявивших о себе во второй половине ХХ века, — "военной", "деревенской", "афганской", даже "женской" прозе — слово не обладает такой силой, как в "кавказской". В быту кавказцев это властное звучащее слово всегда претендует на авторитетность и даже, нередко, на принудительность как, скажем, у Абдуллаева ("Ворона" Ю.Кувалдина), Шапи ("Всадник с молнией в руках" Р.Гаджиева), бандитов ("Спустившийся с гор" Хачилава), уже упомянутого Исмаила из "Чеченского блюза", Гюль-Бала ("На круги Хазра" А.Мамедова) и многих других. Иногда они словно спохватываются, что тем самым нарушают важнейший принцип горской этики, и, как, к примеру, в романе "Колодец пророков" у Ю.Козлова, всем своим существом демонстрируют абсолютное неприятие звучащего слова. Вымыслом следует считать и якобы речевую сдержанность кавказцев в общении друг с другом. Диалогу или общему разговору здесь придают огромное значение, и, следовательно, слово убедительно представлено в первичной своей функции — функции общения между людьми. Иногда даже возникает ощущение, что многие авторы пренебрегают плотью и кровью ради слова и знака, приключением ради повествования, персонажем ради повествования…