Виктор Ерофеев - Русский апокалипсис
Впрочем, этими двумя группами дело не ограничивается. Есть большой пласт народа, который неотрефлектированно ругается матом: бомжи, уголовники, хулиганы, люмпен-пролетариат, часть рабочего класса, множество крестьян, солдаты, часть офицерства, молодые, не знающие что с собой делать люди, алкоголики, наркоманы. Для них мат — не предмет анализа, а родная языковая стихия. Они без мата, как без кислорода, погибнут.
Сознательные противники и сторонники мата порой сходятся в том, что мат нельзя растабуировать. Противники боятся деградации общества. Сторонники беспокоятся, что легализация мата снимет напряжение и ослабит возможности русского языка. Если мат станет ругательством типа «черт возьми!», он потеряет свои экспрессивные и изобразительные функции.
— Тогда, — сказал Баранов, — мы потеряем феномен русского мата, получим обычную ругательную лексику, аналогичную той, которая есть в европейских языках. Хотелось бы сохранить напряженность матерной лексики. Запрет должен быть сохранен. Другое дело, когда писатели, и вы в том числе, используют в произведениях матерную лексику — это ваше право. Но в СМИ мат употребляться не должен.
Шнуров, напротив, считает, что запрещать — глупость:
— Я думаю, что будет то же самое, как со всеми американизмами, которые сейчас процветают в русском языке: они куда-то денутся. Просто не будет еще одной закрытой темы. Об этом будут говорить свободно и спокойно. Как мы, группа «Ленинград», это делаем сейчас.
Мат уже победил. Однако победивший мат слишком привык к подпольной жизни, его победа может стать для него смертельной. Мы присутствуем при последних судорогах мата?
Блядь, как же мы будем тогда ругаться!
Попытки запрета мата — это одновременно и попытки его реабилитации в форме сакральных сил. Русское подсознание все еще заражено и засорено непереваренным агрессивным матом. Поскольку это хамство, это бескультурье в России изживается медленно, мат получает историческую отсрочку. Он скроется в предместья больших городов, уйдет в провинцию, сохранится в деревне. Суздальские юнцы долговечны. Но то, что мат уже не является основным лозунгом столичных заборов, кабин лифтов и дверей общественных туалетов, говорит о реальном ослаблении его священной функции.
Окультуренный мат, дозволенный в художественном тексте, Интернете, не больше, чем имитация мата, девальвация его разрушительных возможностей. Он стерт, как старая монета. Но сохранение архаического пласта ненормативного языка под запретом — тормоз для развития русского самосознания. Лучше пожертвовать магическим матом, чем шансом вырваться из-под воздействия речевого шаманизма.
В новом поколении «продвинутой» молодежи (это — антиподы суздальских юнцов) произошло два основных нарушения матерного кода. Во-первых (если оставить в стороне карнавальный матерный фольклор и былых элитных матерщинниц), мат перестал быть принадлежностью мужской массовой культуры. До этого мат был привилегией дружеских застолий, мужских бань, спортивных и армейских клубов. Почти все московские таксисты матерились, но, когда к ним садилась женщина, они затыкались. Русские считали, что, «когда женщина говорит матом, у Христа открываются раны». Либерализация мата привела к тому, что в середине 1990-х годов очаровательные девушки, сломав антиженский импульс мата, стали сами употреблять мат как острую приправу к своему бытовому дискурсу. Из грязного языка алкоголичек и проституток мат превратился в шикарный, как у дворян, языковой довесок.
Во-вторых, в «продвинутых» кругах молодых людей мат перестает быть руганью. Для поклонников окультуренного мата, живущих в Москве и других больших городах, мат — не фон, не междометие, а инструмент, который дает возможность реального обозначения тендерных предметов и непосредственного сексуального действия. Они им пользуются не в наказание, а во благо. Хуй есть хуй. Пизда есть пизда. С этим придется смириться России. Мат становится языком обретенного тела, возвращается к своей первоначальной сексуальной функции, но уже не в качестве нарушителя табу, а как язык страсти. Любовь к мату в новом поколении превращается в мат любви.
Сумбур вместо денег
У нас в России с деньгами творится какая-то историческая чертовщина. Ни раньше, ни теперь никак не могут разобраться, как к ним правильно относиться. Ведь что получается?
Если ты не любишь деньги, значит ты — неудачник, лапоть и глухомань, не умеешь их зарабатывать, ничего в них не понимаешь, а потому не возникай, сиди и помалкивай.
Если ты любишь деньги, значит ты — мерзавец и негодяй, точнее сказать, сволочь, потому что только сволочи любят деньги; значит ты — ловкий раб чистогана, хитрая, предприимчивая бестия, хочешь нажиться на других, обобрать нищих, и вообще ты не русский, потому что русские денег не любят.
Если ты презираешь деньги, заявляешь на каждом углу, что не в деньгах счастье, то ты — ханжа, придурок, юродивый, изображаешь из себя святошу, и твое презрение к деньгам, в сущности, означает презрение ко всем нам, грешным, хотя, скорее всего, ты просто врешь себе и людям.
Если ты копишь деньги, значит ты — скупой рыцарь, гнусный, презренный тип, хуже, чем поп Гапон, и тебя никогда не будут любить женщины: они не любят скряг, которые их не балуют и не дают им вдоволь тратить деньги.
Если ты соришь деньгами, пускаешь их на ветер, просаживаешь в казино, то ты, конечно, — удаль молодецкая, но на самом деле, если честно, как так можно поступать в несчастной стране!
Если ты тяжелым трудом зарабатываешь деньги, если только эти жалкие копейки можно назвать деньгами, то ты — дурак и простофиля, и тебя государство имеет во все дыры.
Если ты считаешь деньги в рублях, грош тебе цена, а если в долларах — да пошел ты в жопу!
Если ты воруешь деньги, берешь взятки, хапаешь, где можно и нельзя, — ты значит погряз в коррупции, а по-нашему, по-простому — непорядочная ты скотина, по тебе тюрьма плачет, и мне не о чем с тобой разговаривать.
Ни один бандит не назовет себя бандитом, но это и так видно по твоей морде. А если делаешь вид, что ты — честный бизнесмен, то, прости, в России такого не бывает. У нас скорее бандита полюбят за искренность, чем честного за изворотливость.
В нашем отечестве одинаково стыдно быть как бедным, так и богатым, а среднего класса здесь еще никто не видел. У нас считается, что нищий ближе к Богу, но, если это так, то — при таком количестве нищих в России, — какой же смрад стоит вокруг Господа!
Если ты богатый и решил с бодуна стать меценатом или построить церковь, или ты помогаешь больным и бедным, или своих детей отправил учиться в Оксфорд — значит ты просто выебываешься и делаешь вид, что ты лучше нас.
Если ты не хочешь делиться, значит — сам знаешь, что это значит.
Если ты своими деньгами хочешь влиять на политику, учить государство, значит ты — олигарх. До свидания. Минимум на десять лет.
Если ты свои деньги хранишь в России, ты сошел с ума, если за границей, ты — враг России.
Если ты говоришь, что тебя деньги делают свободным, то нам такой свободы не надо, нам Россия важнее свободы, а ты лучше езжай на Запад.
Если ты говоришь, что тебе деньги мешают быть свободным человеком, то, если ты еще не в тюрьме, отдай их лучше мне. Не знаешь адреса — пришли на адрес издательства. Скорее всего, их сопрут по дороге.
Последний герой
— Мне бы хотелось, — сказал мне Аверинцев уже не помню в какой стране, а, скорее всего, в буфете Большого театра, опираясь рукой на банкетный стол, где лежали объедки сметенного гостями премиального угощения, — мне бы хотелось, чтобы в литературные энциклопедии я когда-нибудь вошел как поэт, а дальше — петитом о том, что я занимался филологией.
По всей видимости, этого не случится. Кому теперь охота делать литературные энциклопедии? Святой и изломанный, как балерина, с отставной ногой инвалида. На место «фас» пришла команда «фаст». Клиповое сознание раскололо лед на колкие кусочки, плавающие в коктейле «Маргарита». Вам с солью по периметру стакана? Россия лижет руки своре резиновых монстров, у которых есть возможность прийти к миллионам в спальню. Россия мычит, никак не кончит.
Аверинцев признался мне, что, когда читал «Лолиту», у него температура подскочила до сорока. Казалось бы, вот диагноз состояния культуры, поставленный ею самой: сам Аверинцев и был градусником. Но это, подумал я тогда, слишком упрощенно: опасные игры культуры ведут не к распаду, а к очищению. Сорок градусов! Отлично! Поднимем температуру выше!
Сердце Аверинцева не выдержало. Я сам поднимал температуру, а теперь вытираю слезы.
Аверинцев не был поэтом. Поэт — бунтарь. Аверинцев — хранитель. Его постриг — «другим наука». Однажды я пригласил его в свой «Апокриф», и он содрогнулся, лучше всех понимая значение этого слова. Малотиражный журнал «Вопросы литературы» со статьями Аверинцева рвали из рук. Он был последним героем русской филологии. На его работах о Шпенглере и византийской поэтике люди зрели, как помидоры на солнце. Овации, которыми интеллигенты провожали Аверинцева после лекций, говорили о преемственности культуры. Победил человек из мавзолея. Но лозунг «Культура принадлежит народу!» усвоил не русский рабочий, а мировой потребитель. Прижизненное забвение загнало Аверинцева в Вену, и ни один российский президент не понял, что добровольное академическое изгнание — позор страны. Были дела поважнее. Занимались полной ерундой. Аверинцев превратился в шута горохового, который заносит ногу над пропастью. Вслед за Аверинцевым вымерла интеллигенция.