Жан-Поль Сартр - Размышления о еврейском вопросе
Я не стану отрицать, что еврейская раса существует. Но давайте вначале договоримся о значении слов, чтобы понимать друг друга. Если словом «раса» обозначить тот не поддающийся определению конгломерат, в котором соматические признаки перемешаны с интеллектуальными и моральными характеристиками, то мне останется только верить в столоверчение. То, что я, за неимением лучшего, буду называть этническими особенностями, — это определенные наследственные физические черты, встречающиеся чаще у евреев, чем у не-евреев. Нам надо будет к тому же проявлять осмотрительность: ведь правильнее было бы говорить о семье еврейских народностей. Как известно, не все семиты — евреи, и это осложняет вопрос; известно также, что русские светловолосые евреи отстоят от курчавых алжирских дальше, чем от восточно-прусских арийцев. Действительно, в каждой стране живут свои евреи, и наши представления о них не обязательно соответствуют представлениям соседей. Я и двое моих французских друзей жили в Берлине в первое время после прихода нацистов к власти; один из моих друзей был еврей, другой — нет. Еврей принадлежал к "выраженному семитскому типу", у него был горбатый нос, торчащие уши, толстые губы. Любой француз без колебаний определил бы его национальность. Но он был флегматичный сухопарый блондин — и немцы его не замечали. Он иногда развлекался, посещая компании эсесовцев, у них не возникло сомнений в чистоте его расы; один из них как-то сказал ему: "Я чувствую еврея за сто метров". Второй мой друг был корсиканец и католик — и сын, и внук католика, у него были черные чуть вьющиеся волосы, бурбонский нос и бледная кожа, он был маленький и тучный. На улице дети швыряли ему в спину камни и кричали «юде»: он оказался внешне близок к определенному восточному семитскому типу, соответствовавшему наиболее распространенному среди немцев представлению о еврее. Как бы там ни было, даже если мы принимаем, что все евреи наделены некими общими для них физическими чертами, то это отнюдь не значит, что у них должны проявляться и одинаковые черты характера — подобные аналогии совершенно бессодержательны. Более того, физические черты, которые можно определить как семитские, — это образования пространственные, следовательно, допускающие их объединение и разделение. Выделив одну из этих черт, я моментально обнаружу ее у какого-нибудь арийца. Должен ли я из этого заключить, что данный ариец также наделен теми психическими качествами, которые обычно приписывают евреям? Очевидно, нет. Но тогда разваливается вся расовая теория, ведь в ней предполагается, что еврей — это некая неразделимая целостность, а он оказывается мозаикой, каждый элемент которой можно, как камешек, взять и поместить в другой набор; таким образом, мы не можем ни выводить моральное из физического, ни постулировать психофизиологический параллелизм. Если мне скажут, что нужно рассматривать ансамбль соматических признаков, я отвечу: либо этот ансамбль есть сумма этнических черт и, в качестве суммы, никак не может представлять собой пространственного эквивалента психического синтеза — как сочетание мозговых клеток не может соответствовать мысли, — либо, когда говорят о еврее в физическом плане, имеют в виду некую синкретическую тотальность, воспринимаемую интуитивно. В этом случае, действительно, можно было бы говорить о "Gestalt"[6] в том смысле, в каком это слово понимал Келер — и именно на это претендуют антисемиты, когда заявляют, что у них «чутье» на евреев, что они их «чувствуют» и т. п., но дело в том, что воспринимать соматические черты отдельно от того психического значения, которое с ними связывается, невозможно. Вот на улице Росьер на крылечке у своей двери сидит еврей. Я сразу узнаю в нем еврея: у него черная курчавая борода, слегка горбатый нос, оттопыренные уши, очки в железной оправе, круглая шляпа, надвинутая почти на глаза, черная одежда, быстрые, нервные движения, странно добрая страдальческая улыбка. Как отделить физическое от морального? Борода у него черная, волос вьется — это соматический признак. Однако мое внимание более всего привлекает то, что он ее отпускает; ведь этим он заявляет о своей приверженности традициям еврейского сообщества, объявляет, что приехал из Польши и что он — эмигрант в первом поколении; но разве его гладковыбритый сын в меньшей степени еврей? Есть черты чисто анатомические, например: форма носа, торчащие уши; есть чисто психические и социальные: выбор одежды и очков, выражение чувств, мимика. И на национальность этого человека мне указывает как раз тот неразложимый ансамбль, в котором взаимопроникнуты психическое, физическое, социальное, религиозное и индивидуальное, — тот живой синтез, который очевидно не мог быть передан по наследству и который, в сущности, идентичен всей его личности в целом. Мы, таким образом, рассматриваем соматическую, наследственную характерность еврея как один из факторов его ситуации, а не как определяющее его природу условие. За отсутствием расового определения еврея, может быть определим его религией или строго национальным сообществом израэлитов? Здесь возникают осложнения. Безусловно, в отдаленные времена существовало религиозное и национальное сообщество, называвшееся Израилем. Но история этого сообщества — это история его рассеивания на протяжении двадцати пяти веков. Вначале оно утратило свою независимость, порабощенное Вавилоном, потом попало под персидское владычество и, наконец, было захвачено римлянами. Не нужно усматривать в этом последствия какого-то проклятия, если, конечно, не считать, что существуют проклятия географические; ситуация Палестины определялась ее расположением и окружением: она располагалась на перекрестке всех античных торговых путей и она была сжата в тисках могучих империй, — это вполне объясняет ее постепенное уничтожение. В то же время религиозные связи евреев диаспоры и оставшихся на родине окрепли, ибо приобрели смысл и значение связей национальных. Однако нетрудно заметить что такой «перевод» есть явный признак одухотворения коллективных связей, а одухотворение связей, что там ни говори, означает их ослабление. К тому же вскоре произошел раскол, связанный с зарождением христианства: появление этой новой религии вызвало грандиозный кризис в среде израэлитов, восстановив евреев-эмигрантов против оставшихся в Иудее. Перед лицом такой "сильной формы", какой сразу же стало христианство, иудейская религия тут же обнаружила себя как форма слабая, движущаяся к распаду; самосохранение требовало от нее сложной политики, совмещавшей упорство с уступками. Религия противостояла преследованиям и великому рассеянию евреев в средневековом мире; в значительно меньшей степени она противостояла распространению просвещения и критического духа. Евреев, живущих среди нас, связывает с иудаизмом лишь обрядность и вежливость. Я спросил одного из них, зачем он обрезал сына. Он мне ответил: "Потому что это успокоило мою мать, а кроме того, так приличнее". — "А вашей матери почему это так важно?" — "Из-за друзей и соседей". За столь рациональными объяснениями, я полагаю, кроется глухая, глубинная/Потребность примкнуть к традиции и, раз уж нет истории нации, укрепиться корнями в истории обрядов и обычаев. И уж совершенно точно, что религия здесь — не более чем символическое средство. Противостоять одновременному наступлению рационализма и христианского духа эта религия не могла — по крайней мере, в Восточной Европе; евреи-атеисты, которых я расспрашивал, признавались мне, что свой диспут о Боге они ведут с христианской религией. Религия, на которую они нападают и от которой хотят избавиться, — это христианство; их атеизм ничем не отличается от атеизма Роже Мартен дю Гара, который, по его словам, отмывался от католической веры. Они ни одной минуты не были атеистами, борющимися с талмудом, и священник для них всех — кюре, а не раввин.
Итак, отправная точка рассуждений представляется следующей: конкретное историческое сообщество есть сообщество, в первую очередь, национальное или религиозное; в то же время, сообщество евреев, которое было и национальным, и религиозным, постепенно утратило свои конкретные черты. Условимся в дальнейшем называть его абстрактным историческим сообществом. Рассеяние повлекло за собой распад общинных традиций, и мы выше уже отметили, что двадцать веков рассеяния и политического бессилия лишили это сообщество его исторического прошлого. Если верны слова Гегеля о том, что всякое общество исторично в той мере, в какой оно сохраняет свою историческую память, то еврейское общество наименее исторично из всех, ибо хранит лишь память о долгих временах страданий, иначе говоря, память длительной пассивности.
Как же сохраняется в еврейском сообществе эта видимость единства? Чтобы ответить на этот вопрос, надо вернуться к идее ситуации. Ни историческое прошлое, ни религия, ни земля общая не объединяют детей Израилевых. Но если все они удостоены называться евреями, значит, есть нечто общее, что всех их связывает, — это общая для всех евреев ситуация, то есть именно то, что они живут в обществе, которое считает их евреями. Одним словом, евреи прекрасно могут быть ассимилированы современными нациями, но они, по самоопределению, — те, кого нации не хотят ассимилировать. Исходной точкой послужило обвинение в убийстве Христа.[7] Задумывался ли кто-нибудь о невыносимой ситуации людей, осужденных жить в обществе, обожающем бога, которого они убили? Таким образом, для примитивного сознания, евреи — убийцы или дети убийц (а для членов сообщества с дологической формой понимания ответственности это абсолютно одно и то же), то есть почти что табуированная каста. Ну, современный антисемитизм объясняется, очевидно, не этим, но истоки того, что антисемит выбирает в качестве объекта ненависти еврея, — в религиозном отвращении, вечно сопутствовавшем евреям. Это отвращение привело к любопытным экономическим последствиям. Средневековая церковь, которая могла организовать насильственную ассимиляцию евреев или их истребление, проявляла терпимость только потому, что евреи выполняли определенную экономическую функцию, без которой нельзя было обойтись; проклятые, они занимались проклятым, но необходимым делом: не имея возможности ни владеть землей, ни служить в армии, они торговали и оборачивали деньги — для христиан это было постыдно. Таким образом, изначальное проклятие вскоре дополнилось проклятием экономическим, и вот это-то последнее, главным образом, и сохранилось. Сегодня евреев любят обвинять в том, что они не работают в сфере материального производства, при этом нимало не стремятся понять, что их кажущаяся автономность внутри нации выросла из того, что их с самого начала заключили в рамки строго определенных профессий. Поэтому не будет преувеличением сказать, что именно христианство создало евреев, спровоцировав резкое замедление их ассимиляции и навязав им против их воли те функции, в исполнении которых они впоследствии преуспели. Но это мы опять углубились в историю: сегодня дифференциация экономических функций такова, что уже невозможно предписывать евреям те или иные виды деятельности; здесь можно лишь отметить, что долговременное отторжение ев реев от определенных профессий уже убило желание заниматься ими к тому времени, когда появились такие возможности. Однако в современных обществах любят выдержки из истории и с удобством используют их для обоснования и оправдания антисемитизма. Итак, если вы хотите понять, что такое современные евреи, то вопрос надо обращать к христианской совести, — и звучать он будет не "что такое евреи?", а "что вы сделали с евреями?».