Петр Вайль - Потерянный рай. Эмиграция: попытка автопортрета
Те, революционерки начала века, бросали мужей, чтобы выбрать свободу любовных отношений. Нынешние выбирают свободу любовных отношений, чтобы выйти замуж. Тут снова надо вернуться к идее престижности. За кого выйти замуж? Всегда вне конкуренции — иностранцы. Похоже, так было — в России издавна.
Иной имел мою АглаюЗа свой мундир и черный ус,Другой за деньги — понимаю,Другой за то, что был француз…
Уже Пушкин все знал про фирму. Связь с иностранцем — не только шанс выйти замуж и уехать в Швейцарию или Италию. Не только хорошие шмотки. Это тоже — протест, даже если иностранец из Польши или ГДР. Если спросить о самом сильном любовном переживании девушку среднего круга, почти всегда окажется, что у нес был любовником венгр.
Высоко котируются дипломаты и вообще все, кто связан с поездками за границу — это тоже шанс. Что касается «внутренних» кандидатов в любовники, то главное изменение по шкале престижности произошло от денег и власти — к богеме и фронде. Стендаль сетовал по поводу любви-тщеславия: "В глазах буржуа герцогине никогда не бывает больше тридцати лет". В идеальном смысле любовь-тщеславие, конечно, чувство достаточно низменное. Но так ли уж плохо, если в иерархии ценностей опальный художник выше секретаря райкома, а стихотворное посвящение — доступа к спецраспрелелителю?..
Настоящая женщина в России никогда не была равна мужчине. Она была лучше. Ладно бы там работа, дети, очереди. Это само собой. Но ведь женщине еще полагалось: а) презирать мещанские удобства, б) коньяк пить из пивных кружек, в) про Солженицына говорить до утра, г) по первому требованию ехать за запахом тайги. Называли мы наших женщин «старик». И жену, и мать, и тещу…
Мы воевали с жизнью сообща. И поэтому брачные союзы были схожи с окопным братством. Общность вкусов достигалась суровой муштрой, долгими очередями и необходимостью. Иначе любовь превращалась из цели в средство — машина, дача, русская, а впоследствии еврейская фамилия. Суровый естественный отбор наделял супругов иммунитетом к кошмарному быту и человеческой подлости. Но приобрести такой иммунитет было непросто. Знакомый поэт развелся с женой на второй неделе медового месяца, потому что она каждый день хотела есть и медленно ходила.
Неприятно говорить красивыми словами, но понятия женщина и товарищ были синонимами для многих из нас.
Эрот — сын Бедности и Богатства — получил в наследство жажду обладания, стойкость, отвагу и бездомность. Может, великий идеалист Платон остался бы доволен, глядя на нас?
Массовая культура
Почему так нестерпимо скучно (и даже непонятно) читать сочинения историков советской школы? Ведь образованные и толковые авторы добросовестно излагают причины и суть явлении, тенденции, событий — чтобы из-за деревьев был виден лес, старательно вырубают деревья. А когда они, наконец, вырублены, становится ясно, что деревья и были лесом. Что несущественные детали, загромождавшие дорогу к истине, и были истиной — сложной, комплексной, противоречивой, но единственно возможной. Фердинанд и Изабелла запрещали испанским дворянам ездить на мулах — только на лошадях. И в этой мелочи все то, что на чудовищном псевдонаучном языке именуется: "в своих попытках создании централизованного государства абсолютные монархи опирались, главным образом, на класс помещиков-землевладельцев, укрепляя его преимущественное положение различными льготами и привилегиями…". Можно сказать так, а можно рассказать об указе, остроумно обязывающем испанских идальго волей-неволей быть приличными людьми, об этой характернейшей для средних веков изящно извращенной логике, которая в наши дни отдает абсурдом. (У Андрея Платонова: "Плохих людей убивать надо, потому что хороших очень мало").
Этикет, к счастью, не зависит от наблюдателя и исследователя — его можно только пересказать. И потому этикет больше говорит об обществе, чем политическая история, которая допускает любую — абсолютно любую! — трактовку.
Это относится не обязательно к истории. Как раз приближение во времени и пространстве дает больше примеров хотя бы потому, что мало кто из летописцев и историков понимал важность детали. Мы узнаем, что в таком-то году была война. А перерыв на обед по обоюдному согласию войска делали? Ведь это куда важнее для понимания духа и смысла эпохи. А война — в какой же год не было войны?
Будущий читатель выяснит, что в 60-е годы в СССР была либерализация. А мы-то все помним, что стоит за этим неуклюжим словом. Если новый в компании человек переспрашивал: "Кто это — Исаич?", больше его не приглашали. Нельзя было не знать стихотворения Евтушенко "Бабий Яр".
Микелиса Лапиньша ударил по лицу Сергей Карташев, когда Лапиньш сказал, что неизвестно — может быть, Латвии пошло на благо присоединение к России.
Знакомого студента-математика, не слыхавшего об Окуджаве, бросила невеста. Некурящую девушку не уважали. И несомненно, что московскому славянофильствующему интеллектуалу ленинградский (и даже парижский) интеллектуал-западник ближе, чем свой подмосковный колхозник. Потому что с идейным врагом еще можно поговорить о Бердяева, Марксе и Гароди, а крестьянин-богоносец наверняка не ведает — кого Гароди. И хоть в нем сосредоточена идея соборности, сам он об этом не знает, но последний раз водку пил в день Советской Армии, а с тех пор — только лиловый самогон из кормовой свеклы.
Этикет уверенно расслаивает общество на классы, сословия и касты. Он стихиен, независим и плюет на идеологию. Более того, этикет в обычной жизни уверенно побеждает экономику и идеологию, объединяя людей: не по имущественному цензу или общественным интересам, а, например, по тому, умеют ли они есть левой рукой.
Но ничто — ни вера в идеалы революции, ни плач по прежней России, ни предпочтение «Динамо» "Спартаку", ни гордость за Александра Матросова, ни стыд за штрафные батальоны, ни мечта о Париже, ни тяга к Орловщине, ни уважение к Ленину, ни ненависть к Сталину, ни ношение кепки-восьмиклинки, ни ношение брюк-дудочек, ни чтение Солженицына, ни подписка на "Блокнот агитатора" — ничто не разделяло так страну на группы непримиримых врагов или преданнейших друзей, как музыка.
Как-то мы случайно оказались в кабинете инструктора райкома. Он распахнул шкаф и достал огромную разбухшую папку, перевязанную тесемкой. На ней было крупно написано: «Музыка». "Это жалобы, — пояснил инструктор. — Остальные мы складываем по алфавиту, а музыку — отдельно. Ее в три раза больше, чем всех остальных". Естественно было предположить, что главная причина — шум, мол, спать мешают. Инструктор отмахнулся: таких жалоб было, оказывается, штук десять. Все прочие — чисто идеологические: народ не хотел западной отравы. К отраве, правда, причислялись Эдита Пьеха, Вадим Мулерман и даже почему-то Татьяна Доронина. С другой стороны, Пьеха вроде бы полька, Муллерман очевидный еврей, а Доронина попала в дурную компанию, скорее всего, за придыхания.
Куда до нас худосочным меломанам прошлого! Они тоже ломали копья, поносили друг друга лично, публично и печатно. Они не жалели язвительных доводов и гневных филиппик: разве сравнится Корелли с Телеманом?! как можно ставить этого Моцарта рядом с великим Глюком?! кто же назовет сочинения Мусоргского музыкой?!
А как насчет трех зубов кастетом за «Битлов» по транзистору? А исключение из школы твист? А Постановление ЦК КПСС "Об опере В. Мурадели "Великая дружба"?
Не всякое произведение искусства становится знаком общественного этикета. Любовная лирика или другое сектантское творчество имеет шанс избежать и государственной премии, и кастета. Но становясь массовой, культура выходит на широкие просторы социального бесчинства, которое выражается то овациях, то в побоях. Распространяясь вширь массовая культура все более утрачивает свое самоценное эстетическое значение. Все отчетливее становится ее утилитарная функция: обрядово-магическая, или практически-познавательная, или знаково-коммуникативная.
Вертясь в полутемной комнате под звуки «Битле», вы вовсе не просто танцевали или слушали музыку — вы участвовали в исполненном высшего значения действе, вы заклинали черные силы окружающего убожества аккордами полумифических ливерпульских музыкантов.
Слушая радио, вы попутно с биографиями Джона Леннона и Ринго Старра узнавали о диковинных реалиях туманного Запада: о нищих гитаристах, вышедших в миллионеры, о переполненных стадионах на их концертах, о городах и странах, о любовницах и поклонниках, об истории поп-музыки, о Вьетнамской войне, к которой они имели какое-то отношение.
И если ваш случайный знакомый вдруг напевал "Ши лаве ю, е-е-е…", это была не просто музыкальная фраза, но пароль. Вы знали, что с ним можно заговорить и об Окуджаве, и даже о Галиче, а может быть, и о Светлане Аллилуевой и Анатолии Кузнецове. Удивительным образом самое абстрактное и ненагруженное из всех искусств вдруг стало чуть ли не основным определителем этикета. Народные песни и Муслим Магомаев, "Роллинг Стоунс" и "Ярославские ребята", Пахмутова и Вивальди, Диззи Гиллеспи и Давид Ойстрах. Всё это были знаки и пароли. Не зря ходил анекдот: "Человек, который говорит, что любит худых брюнеток, сухое вино и Хиндемита, на самом деле предпочитает полных блондинок, пиво и Дунаевского". В самом имени Хиндемит было нечто изысканное, не сравнить же с лауреатом Ленинской и Государственной премий Хренниковым.