Игорь Фесуненко - По обе стороны экватора
…Я много раз встречался с Пиресом Жоржи и там, в Коимбре, и в Лиссабоне, где он впоследствии работал, и в Москве, где он жил несколько лет. Наша последняя встреча была в семьдесят девятом. А еще через пять лет он скончался от тяжелой неизлечимой болезни. И рассказ о последних днях и минутах пускай сделает тот, кто был одним из самых близких его друзей, — Мигель Урбано Родригес.
Все, что будет сказано ниже, я беру из газеты «Диарио», в которой Мигель опубликовал статью о Пиресе Жоржи к первой годовщине его кончины. Читая эту статью Мигеля Урбано Родригеса, я не мог не вспомнить рассказ француза Роланда Фора о последнем интервью Салазара. Не хочу никому навязывать эту родившуюся в моей душе ассоциацию. Читайте, судите сами. Делайте свои собственные выводы.
Итак, Мигель Урбано Родригес вспоминает о своем Друге:
«Писать о Жоакиме Пиресе Жоржи, когда он был жив, всегда было для меня радостью. Говорить о нем сегодня очень нелегко. И не только по причине грусти, но и потому, что осознаешь неизмеримую разницу, которая разделяет воспоминание о каком-либо житейском эпизоде и суждение, пускай даже краткое, о человеке, столь сложном в своей кажущейся простоте, каким был Жоаким Пирес Жоржи.
Спустя несколько месяцев после его смерти, когда мы с друзьями вспоминали о нем, все молча и единодушно согласились с тем, что он был человеком ОСОБЕННЫМ. Не таким, как все. И те, кто знал его, понимают, о чем идет речь. Но не находят легкого объяснения, вспоминают, что на протяжении своей жизни очень мало встречали они людей, которые вызывали бы у них столь сильное чувство дружбы и восхищения.
Почему? Если нет двух одинаковых людей, что же особенного было в неповторимости Пиреса Жоржи?
В такой партии, как Португальская коммунистическая, полная самоотдача борьбе на протяжении поколений рождает многих героев, людей, необычных своей отрешенностью от мелких обмещанивающих нас тривиальностей, личностей, выделяющихся своим мужеством, талантом, самоотверженностью, умом и способностью к творчеству.
Жоаким Пирес Жоржи сконцентрировал в себе многое из того, что мы привыкли определять как редкие качества. Но не только это притягивало нас к нему и восхищало. Однажды, увидев, как он смеется, я сказал ему: „Ты помогаешь ощутить по-настоящему, что такое смех“. Он ничего не ответил, потому что понял меня без лишних слов.
В каждом существе человеческом живет постоянное стремление к счастью. Мы стремимся к нему, но достигнутая, обычно изменчивая доза всегда достается с привкусом неудовлетворенности. И случается это не так уж часто. Жоаким Пирес Жоржи прожил жизнь, полную страданий. И несмотря на это, был лихорадочно счастлив. Из него прямо-таки била радость, которая заражала, которая, казалось, переливалась искрящимися в брызгах волнами.
…Хорошо понимая, что красота жизни коротка и бесконечна, Жоаким Пирес Жоржи научился любить каждое существо, каждую ситуацию, каждый предмет, каждую идею, каждую схватку — с необычайной интенсивностью, но вместе с тем и со способностью по-особому оценить свое чувство. Именно так любил он Революцию, партию, свою дочь, своих друзей, поле, животных, морской пляж, собор церковный и простенький дом.
Частенько в нескончаемо долгих беседах мы говорили буквально обо всем. И я постоянно у него учился… (И тут, прервав на минуту воспоминания Мигеля Урбано Родригеса, хочу пояснить, что он, Мигель, — это один из крупнейших и известнейших португальских писателей, лауреат многих премий, образованнейший человек. Его без колебаний можно было бы отнести к той категории людей, которых принято именовать „интеллектуальной элитой нации“. Напомню и о том, что говорит он эти слова о Жоакиме Пиресе Жоржи, чей образовательный уровень, если судить терминологией кадровиков, никогда не поднимался выше „начального“…) Я постоянно учился у него, — продолжает Мигель Урбано Родригес, — потому что в понимании незримых, не лежащих на поверхности истин он мог пойти гораздо дальше и глубже, чем я.
Если мы говорили о книге, он не растекался в долгих аналитических рассуждениях. А говорил что-то конкретное, что полностью изменяло понимание того или иного персонажа или словно поворотом ключа открывал двери, которые я просто не замечал. Я очень любил слушать, как он рассуждает о картине, о фильме, о городе, и делает это с естественностью, свойственной тому, кто культуру ощущает прежде всего как какое-то внутреннее свойство человеческой натуры, как способность к динамичной ассимиляции знаний, неразрывную от взгляда, которым смотришь на мир.
…Пирес Жоржи называл „фаррас“ — „загулы“, семейные обеды с друзьями. О последнем из таких „загулов“ храню мельчайшие воспоминания. Я знал, что следующего не будет.
Это было 1 мая. После того как закончились демонстрация и митинг на Аламеде, мы с женой, а также Антонио Дуарте отправились навестить Пиреса Жоржи к нему домой в Прагал.
Хотелось обнять его в этот день. Рассказать о подробностях грандиозного праздника, в котором он из-за болезни не смог участвовать. Мы нашли его в постели, а комната была полна друзей, у которых родилась та же идея.
Смерть уже как бы обозначила на его лице свое приближение. Но настроение вокруг было бодрым. И сам он источал радость и веру в будущее.
Я чувствовал, что он устал. Но когда попытался распрощаться, он подмигнул мне, потянул за рукав рубашки и строго сказал: „Ты не уйдешь сейчас, потому что я тебе не разрешаю. Оставайся с Дуарте и с Зилой!“ Мы повиновались. И он объяснил: „У меня тут есть немного овечьего сыра, из тех сортов, что ты любишь, потом еще чокиньос, которые моя Меседес состряпала, винцо мне дали недавно, оливки, способные с ума свести, и алентежанский хлеб!“
Он улыбнулся одной из тех своих улыбок, которые словно накладывали свет на его морщины, и пояснил: „Ты знаешь, я не могу есть все эти вещи, врач запрещает мне, да и аппетита у меня нет, но я люблю смотреть, как друзья это кушают с наслаждением. Я гляжу на вас, и мне кажется, что это я“.
Мы поели, и выпили (все кроме него), и поговорили.
По телевидению показывали программу о Первомае. От имени Интерсиндикала Жозе Луис Жудас участвовал в „круглом столе“, посвященном профсоюзным темам. Другими участниками беседы были депутат и социолог Сезар де Оливейра и профессор филологического факультета Пачеко Перейра, специализирующийся на антикоммунизме. Пирес Жоржи говорил с нами о разных вещах, но краешком глаза внимательно следил за тем, что происходило на маленьком экране.
В какой-то момент Сезар де Оливейра стал почти грубым. Он резко выступил против забастовок, выходящих за рамки сугубо трудовых требований. И спросил, могут или не могут иметь место в Португалии забастовки политические? Уравновешенный и спокойный Жозе Луис Жудас, который четко и логично говорил о профсоюзной проблематике, назвал своих собеседников людьми образованными, интеллигентными, однако не согласился с высказанной ими точкой зрения.
Пирес Жоржи, выслушав выступление Сезара Оливейры, взорвался: „Хотел бы я оказаться сейчас там, в студии. И сказать, что эти типы не имеют никакой культуры и способны только говорить глупости. Они невежды. Я хотел бы сказать им прямо в лицо, что в Португалии имеется рабочий класс, который выступает в защиту своих революционных завоеваний и которому нет никакого дела до теоретических сомнений этих сеньоров насчет того, как в учебнике следует классифицировать забастовки. Португалия — это не Европа „Общего рынка“! У нас здесь уже был 25-й апрель!“
И он задохнулся в кашле. Потом мы беседовали еще больше часа. О политике правительства, о Первомае, о партии, об Афганистане (стране, в которой мы оба бывали). Пирес Жоржи расспрашивал о новостях сегодняшних, с огромным энтузиазмом говорил о будущем, более близком и отдаленном. Он буквально заполнял комнату своей радостью.
…В последний раз я увидел его в госпитале, накануне того дня, когда он ушел из жизни. И говорю „увидел его“, потому что мы уже не смогли поговорить. Выйдя из долгого бессознательного состояния и услышав голоса, он открыл глаза и тут же закрыл их снова. Минуту спустя, когда он опять приоткрыл их, его взгляд был уже ясным. Он смотрел на меня долго, словно сконцентрировавшись весь целиком. Хотел сказать что-то, но не смог пошевелить губами. И я угадал, почувствовал в нем все ту же неуемность, ту же волю рабочего парня, моряка, революционера-романтика и коммуниста — героя многих битв. Я угадал, что он хотел и мне повторить то, что уже попытался выразить другим, самым близким своим друзьям. Он прощался. И прощался на свой лад, с мужеством и человечностью, которые отличали любой его шаг…
Это продолжалось какое-то время и отозвалось во мне острой болью. Он боролся, чтобы пошевелить хотя бы пальцами. И наконец смог это сделать. Он боролся, чтобы что-то сказать. И смог сказать только одно слово: „Ола!“