Валерий Аграновский - Вторая древнейшая. Беседы о журналистике
Сейчас попробую взять какой-нибудь свой очерк и выписать из него примеры таких находок. Они действительно обогащают образ или нет? Итак, «Шофер». Жену, Марию Никаноровну, мой герой называл «бабулей»; дочь Нину — «пацанкой», а сына — «пацаном»; жена, по его выражению, иногда «жалилась» начальству; про машину с грузом он говорил, что на улице «за глаза» ее никогда не ставит; пассажиров окрестил «негосударственным грузом»; говоря о том, что шоферов сейчас слишком много, выразился так: «С количеством вышла у нас неустойка, стали мы друг к другу хладнокровней»; на вопрос, как он относится к начальству, ответил: «Не в полной мере любви»; поработать за маленькие деньги — для моего героя значит «съездить и справить удовольствие»; машину свою он знает, как «собственную руку: когда в ней что болит и когда пора стричь ногти»; на заднем мосту приспособил цилиндрическую пару и сказал через «е»: «Модерн!»; опоздав на занятия в вечернюю школу, герой боится упрека учителя, потому что «для взрослого человека упрек, что для пацана порка»; об отношении шоферов к деньгам сказал: «Мы народ простой: скупиться не скупимся, но и кидать не кидаем»; сравнивая газетную информацию с той, которая идет от знаменитых шоферских разговоров на дорогах, заметил, что «разговоры разговорами, а у печатного слова своя цена». А вот несколько оборотов, принадлежащих его жене Марии Никаноровне: «Одно плохо, что дети не промежду нас с Мишей, а все со мной да со мной»; «Овощи — это его сухота, как-никак, а он с машиной!»; «В наших расходах Миша меня никогда не учитывает».
Но довольно. Не знаю, хорошо ли, плохо ли услышал я своих героев, умело передал их язык или скверно, но стремление у меня было. Кстати, техника применения «живой речи» у нас, журналистов, тем более у публицистов несколько иная, чем у прозаиков. Мы реже пользуемся прямой речью, начиная с тире и щедрого абзаца, — и места жалко, и, кажется, вроде бы теряем в публицистичности. Чаще мы вводим чужие речевые обороты в собственный авторский текст, взяв их в кавычки и иллюстрируя факт существования героя, его манеру выражать свои мысли. Я, например, пытаюсь делать это так: не «ввожу» героя в текст, могу даже не упомянуть его в каком-то отрывке, лишь кавычками отмечаю его фразы, но у читателя, надеюсь, не бывает сомнений в том, кому эти фразы принадлежат. Разумеется, и в публицистике возможна прямая речь, и не забыли мы, как ставить тире перед абзацем, но я говорю еще об одной возможности сохранять речевую характеристику героев, экономя при этом дорогую газетную площадь.
4. «Большинство наших поэтов, — писал М. Горький, — к сожалению, работой над языком не занимаются, и стишки у них (в применении к журналистам можно, наверное, сказать: статейки. — В. А.) серенькие, жестяные. Меди нет, нет серебра, не звенят они, не поют».[70] В другом месте я нашел у Горького: «С языком вообще происходит то же самое, что с нашими костюмами». Мы не так одеваемся, как должны одеваться. Нужно одеваться ярче. К чему эти серые и черные пиджаки?»[71]
Я понимаю эти слова не как призыв к «серебряному звону», к лакировке действительности, а как заботу о сочности, образности, силе языка. Мол, не обязательно пой тенором, дорогой товарищ газетчик, можешь петь басом, то есть бичевать недостатки, ругаться, спорить, но даже ругань твоя должна быть одета не в серый, а в яркий по цвету пиджак, иначе ее не заметят.
Откуда появился термин «беллетристика»? От французского «белль летр», что означает в переводе «красивое слово». В чем же, спрашивается, его «красота»? Можно ли считать красивыми словами только «прекрасный», «достойный», «передовой», «умнейший», «розовый», а вот такие, как «черный», «глупый», «отсталый», «уродливый», — некрасивыми, изъятыми из употребления в беллетристике? Нет, конечно! Красота слова — в его точности, звучности, ясности, какие бы светлые или темные стороны жизни за ним ни стояли.
Итак, умение одеваться в «яркие пиджаки» — вот что, полагаю, нам нужно, чтобы стать мастерами журналистики.
5. И еще: умение избегать штампа. Что греха таить, мы слишком часто оказываемся в плену у штампа, «газетизма» — за примером, как говорится, ходить недалеко: сама эта фраза содержит два штампа, сидящих на кончике языка и с поразительной готовностью срывающихся так легко и непринужденно, что нужно усилие для того, чтобы избежать их, а не для того, чтобы ими воспользоваться. Замечу попутно, что говорить и писать о штампах уж очень рискованно: необходимо тщательно следить за собственным языком, к которому у читателя немедленно возникнет повышенный интерес. И — не дай бог!..
Вот наиболее часто встречающиеся «газетизмы»: «А воз и ныне там»; «Петр кивает на Ивана…», «доколе с этим будут мириться?»; «ответ не заставил себя ждать»; уже упомянутые мною «что греха таить» и «за примерами далеко ходить не приходится»; «труженики полей», «работники прилавка», «разведчики недр», «люди в белых халатах», «флагман индустрии», «черное золото», «белое золото» и т. д. — несть им числа, и даже «несть им числа» — тоже газетный штамп.
А есть еще такие штампы: если взгляды — то внимательные, которые непременно бросают; если речи — то пламенные; поцелуи — звонкие; походки мужественные; звуки — манящие; то, что в сознании, — проносится; страстью обуреваем; если на стуле — то примостился; и так можно до бесконечности. А. Чехов однажды перечислил то, что чаще всего встречается в романах и повестях: «Граф, графиня со следами когда-то бывшей красоты, сосед-барон, литератор-либерал, обедневший дворянин, музыкант-иностранец, тупоумные лакеи, няни, гувернантки… Бесчисленное множество междометий и попыток употребить кстати техническое словцо».[72] У каждого времени, по-видимому, свои отштампованные герои и ситуации, и вот уж на смену графу пришел дед-колхозник с милыми чудачествами, шеф-консерватор, противостоящий молодому ученому-прогрессисту, рассеянный академик, говорящий «э-э-э, батенька», интеллигент-очкарик с развитой мускулатурой, адвокат-циник, рабочий продолжатель династии, у которого на лице играют желваки, и т. д.
Впрочем, кое-что осталось и от прошлого: как были сто лет назад «бирюзовые и бриллиантовые глаза, золотые и серебряные волосы, коралловые губы, золотое солнце, серебряная луна, яхонтовое море, бирюзовое небо и т. д.»,[73] перечисленные Л. Н. Толстым в числе литературных штампов, так и сегодня существуют, украшая собой наисовременнейшие произведения.
В чем же дело? Каков механизм рождения штампа? А. Серафимович сказал, что все это заезжено, «избито это и тысячу раз повторялось».[74] Но, прошу меня простить, как же не повторяться? Если море — синее, его ведь не назовешь оранжевым, и если луна серебряная, она была такой тысячу лет назад и будет столько же, если не больше! Между тем получается, что все написавшие «море синее» — штамповщики? Сомневаюсь. Потому что повторяемость — всего лишь внешний признак штампа. А должен быть какой-то внутренний! Штамп не эстафетная палочка, передаваемая от одного журналиста другому. И не обручальное кольцо, которое бережно хранится в литературной семье, как дорогая реликвия. Другое дело, если бы штампы рождались сознательно, если бы имелся каталог наиболее употребляемых литературными бабушками и дедушками понятий, эпитетов, образов и сравнений, а внуки терпеливо переписывали бы их в свои нетленные творения! — и то я сказал бы, что истинные ценности хранить не грешно, а эстафетную палочку передавать в иных случаях даже полезно.
Беда, мне кажется, в другом.
Штамп — это прежде всего стереотип мышления, свойство, присущее людям малоспособным, малокультурным, малознающим и малограмотным, спасительное средство, по крайней мере, для тех, кто не желает или не умеет думать, кто берет готовое. «Домашняя птица? — Курица! Фрукт? — Яблоко! Великий поэт? Пушкин! Море? — Синее! Луна? — Серебряная!» Все правильно, но все готово. Замечено с первого взгляда, вычитано, отпечатано в голове с чужой матрицы. А потому сказано или нанесено на бумагу без размышлений, с оставлением серого вещества «при своих». То, что луна не только серебряная, но и молодая, увидят не все, а то, что ее «без спутника и выпускать рискованно», увидел один В. Маяков-ский. (Знакомый врач, человек талантливый, поглядев на ущербную луну, сказал: «Какая-то артрозная!») И Днепр, конечно, чуден при тихой погоде. Допускаю, кто-то отметит это обстоятельство, но вот то, что «не зашелохнет, не прошумит», оказалось по силам только Н. Гоголю. Стало быть, повторяемость, я думаю, не главный критерий штампа, это всего лишь следствие, причиной которого является стереотип мышления, точнее сказать, бездумность и бесчувственность.
Кроме того, штамп — это неспособность к фантазии. М. Горький писал: «Воображение (кроме наблюдения, изучения, сравнения) — один из наиболее существенных приемов литературной техники, создающей образ. Работа литератора, вероятно, труднее работы узкого специалиста, например зоолога. Работник науки, изучая барана, не имеет необходимости воображать себя самого бараном, но литератор, будучи щедрым, обязан вообразить себя скупым, будучи бескорыстным корыстолюбивым стяжателем…»[75] М. Горький, безусловно, прав: то, что мы создаем без перевоплощения, оказывается далеким от действительности, формально-умозрительным, лишенным внутреннего динамизма, нарочито вычурным и не «живым».