Вожделенные произведения луны - Елена Черникова
Она разглядывала меня, будто канунник, и выбирала подсвечник. Заслониться от мучительного взора и крикнуть: «Уйдите!» — я не могла, хотя именно так и следовало поступить.
Громадная книга, почему-то не отягощавшая её рук, будто прислушивалась. Я представила на миг, сколько веков и судеб кипят меж этих досок. Я физически почувствовала: вот они, миллионы живых людей, среди которых многие, кстати, святые, — и всем им стыдно за нашего простодушного министра. Хотя что он мог сделать. Ну принесли ему доклад, он и огласил, полагая, что «озвучил».
— Понимаете, я…
— Да вы не торопитесь, — успокоила меня гостья. — Мне тоже не по себе. Верили мы и верили. А тут вот какая учёная гадость подоспела. Мне-то ладно, мне что. Я за мужа боюсь, у них с сыном и так всё стычки да распри, а теперь получается, что младший был прав. Старший не вынесет этого.
— Да что он — хлюпик? Мужчина, — сморозила я и покраснела. — Должен…
— Он не хлюпик. Но он не вынесет. И особенно «должен» — он этого не любит.
Вот начнётся сейчас истерика, и мне потом объясняться с коллективом. Я предложила женщине всё-таки допить чай.
На удивление, она взяла его аккуратно и споро выпила, не выпуская ношу и как бы защищаясь ею от меня.
Сражение за семьи у нас в государстве часто ведут именно женщины, и очень часто — исключительно с Божьей помощью. Государству они доверяют меньше.
И пока я мыслила штампами, она вдруг сказала такое, чего я раньше никогда не слышала ни на этой работе, ни на той.
— Понимаете, Елена, если он умрёт, это будет безысходное…
— …понимаю.
— …нет, нормальное безысходное горе. Просто горе, с которым надо будет уживаться, а это рано или поздно всем удаётся.
— Ну-у…
— Подождите. А вот если он выживет, не сможет с этим жить, но останется физически живым, этого уже никто пережить не сможет, потому что с этим не живут, — вот главное. Понимаете, мёртвому человеку, точнее, телу, всё равно, какие новости по радио, а живой за собой тащит остальных, и куда — неизвестно. А муж мой — атеист с полувековым стажем, он таким родился, ну уродство, ну знаете, бывает волчья пасть, заячья губа, родимые пятна по лицу, а у него — это. Неверие. Но он всё время хочет исправить уродства людей, он же преподаёт словесность, но поскольку именно этого у него не видно в зеркале, он и не знает, где он сам урод. Я-то его и такого люблю, он хороший человек, талантливый учёный, у нас чудный мальчик, хоть и немного поздний, но ведь теперь многие в тридцать лет рожают…
Господи! Она готова страдать над могилой своего, как она выразилась, урода, но не соглашалась жить дальше с этой волчьей пастью, узнавшей свою беду. Поначалу я так и поняла её.
Слов у меня не было. Дискуссия со студентами в прямом эфире всероссийского радио, в начале двадцать первого века, на условную тему «Бог есть — и точка!» — невозможна. Дискуссия закрыта. Брысь, комсомолята, красные дьяволята, в огненные свои 20-е года прошлого. Здесь я таких безобразий не потерплю. Профанные времена кончились. Я не могу участвовать в организации бреда. И даже если бы могла, то каким образом это спасёт её замечательного мужа? Полагаю, он добровольно женился на заботливой девушке с неочевидными глазами?
Женщина, поймите, есть законы журналистики! Есть, в конце концов, чувство исторического юмора. Всё это я промолчала. Потом попробовала вслух ещё раз:
— Но почему — я? — Конечно, дурацкий вопрос, но другого не нашлось.
У неё был ответ. Наверное, домашняя заготовка:
— У вас ангельский голос. Вам люди верят, что бы вы ни говорили.
— И всё? — с надеждой вопросила я. — Такая малость и привела семью Кутузовых ко мне с невыполнимой просьбой?
Женщина вдруг улыбнулась. Крошечный ротик вытянулся молодым тонкорогим полумесяцем, оттолкнув щёчки почти к ушам, словно шторки. На её лице вообще было мало кожи, самый минимум, только чтоб обтянуть черепные кости. Когда кожная наличность внезапно разъехалась полупрозрачным плиссе, лицо исказилось, и я вздрогнула.
У неё откуда-то взялись глаза, у глаз — цвет, у цвета — сталь.
— Не малость. Этого даже достаточно. Много. Ну, ещё у вас действительно хорошие передачи, несмотря на голос, и вас все слушают, — смягчила удар она.
— И ругают, и письма начальству пишут, и даже доносы.
— Отлично! Это же очень хорошо! Это, деточка, испытание.
— Деточка…
— Конечно, деточка. Вы ещё молоды, а то разве пришлось бы мне вас так долго уговаривать… Пожилой человек, он уже ничего не боится, ему всё ясно — никому ничего не надо, хоть сто передач выдай. А вы ещё молоды, и вам страшно! Вижу! Вас потому и ругают, что вы не понимаете народных веяний, всё своё гнёте: любовь к ближнему, любовь к ближнему!..
Вот не люблю, когда меня ещё и на испуг берут. Закипев, я досчитала до десяти, вдох-выдох, а потом говорю:
— Нет, я не боюсь. Но дискуссия невозможна. Формально для таких диалогов нужны богословы, философы, политики, чиновники, родители, а на выходе — смута, глупость и никакой любви.
— Неправда, деточка. Для таких бесед ничего не нужно, кроме вашего желания.
— Желания не имею. Бог очень долго был изгнанником. Он вернулся в Россию, а вы — опять поговорить?
— Возьмите себе эту книгу, ладно? Сохраните. А то он и её из дому вынесет, а она дорогая. Царская.
— Никак не могу, что вы, пожалуйста, не надо! — зашипела жутким шепотом я, заметив, что из-за угла за нами опять подглядывает директор по связям с регионами.
— Не бойтесь! — сказала женщина и вдруг, убрав полумесяц улыбки, серьёзно добавила: — «Не бойся, малое стадо! ибо Отец ваш благоволил дать вам Царство»4.
Стадного пафоса я не вынесла. Мне стало скучно, неуютно, и я предложила ей не беспокоить меня с этим безнадёжным делом. Вежливо попросила, проводила к выходу и проследила, чтоб она села в лифт и увезла книгу с собой. Вдруг муж вечером хватится; коллекционеры — они нервные; не дай Бог уголок у редкой марки чуток загнётся — со свету сживут молниеносно.
Глава 8
То ли, сё ли, задумано — делай! Не робки отрепки — не боятся лоскутков. Не стерпела душа — на простор пошла. Жизнь — копейка, судьба — индейка. Наши в поле не робеют
Он подумал — чёрная курица, но серая ворона подошла поближе и одноглазо посмотрела на него. Не те очки! Он забыл дома сильные очки. В этих, компьютерных, он не только пернатых перепутает, а самосвал с велосипедом. Вернуться? Ни в коем случае. Ещё раз выходить!..
— Февраль — это вам не май!
«Сильно сказано», — отметил Кутузов и невольно посмотрел на голос. Женщины, всюду женщины, как жизнь. Эти две гуляли чинно, под ручку, всё в прошлом, а Тверской бульвар вечен. Им бы дедушек, но средняя продолжительность жизни дедушек лишила страну многих золотых свадеб и даже серебряных.
«Я не буду импульсивным, я буду выбирать», — ещё вчера решил Кутузов, наученный той, первой, леди.
— А помните, голубушка, был майский снегопад? В каком это году только…
— И я не помню. Ах, голова уже ни к чёрту! Да и март уже…
«Зачем тебе, старая перечница, помнить дату майских снегопадов? — усмехнулся Кутузов, пристраиваясь вслед беседующим. — Ты помнишь адрес ближайшей аптеки? Вот и умница, и хватит!»
Бабушка вдруг повернулась — вот он, опыт жизни! — улыбнулась Кутузову и спросила:
— Вы не помните, простите ради Бога, в каком году был снегопад в начале мая?
Деваться некуда, пристроился, пень, сам.
— Увы, сударыня, моя память настроена в основном на неприродные явления, — почтительно ответил Кутузов, поглаживая правый карман, в котором сегодня солидная, не гостиничная, Библия в толстом коричневом переплёте, с золочёным крестом на обложке, довольно чистая, подержанная единственным хозяином, ныне усопшим.
— Ах, какая прелесть! Вы просто прелесть! — искренне восхитилась женщина, останавливаясь.
Её товарка тоже охотно притормозила. Кутузов поравнялся со старушками. «Ну что же мне везёт-то как утопленнику!..» — тоскливо