Лев Вершинин - Идем на восток! Как росла Россия
«Генерал Кауфман, – отмечала наблюдательная Юлия Головнина, – знавший в совершенстве местное население с его обычаями, нравами и особенностями, дал ему сильное и близко стоящее к нему начальство в лице уездного начальника, которого снабдил обширными полномочиями; сельские туземные власти перестали быть выборными, как в ханские времена, а назначались властью того же уездного начальника, и эти должности стали оплачиваться большим жалованьем (до 1200 р.); на них попадали действительно лучшие люди. Уездный начальник (…) являлся не только начальством, но и радетелем, ведавшим все крупные и мелкие интересы туземца, и власть его в глазах населения была почти безгранична. Его уважали и по-своему любили, не видя с его стороны тех поборов и притеснений, к которым азиат привык искони. Вскоре в лице сельских властей, являвшихся наиболее зажиточными и влиятельными в своей среде людьми, стала образовываться сильная и верная русская партия; она группировалась около своего уездного начальника, который в свою очередь ценил и отличал лиц, оказывавших ему услуги (…); отношение населения к русским круто и благодетельно изменилось».
Если же вопросы к начальству русскому возникали у человека с улицы, все было продумано и тут. «Отстранению в туземном управлении, его законах и обычаях» подлежало лишь то, что «оказывалось решительно вредным в интересах государства». В остальном старались быть максимально деликатны. Не говоря даже про «оставление в силе местного шариата, а у кочевников – обычая в той сфере правоотношений, которая не могла быть до времени определена русским законом» (то есть как жили бродяги по «Степному уложению» раньше, так и теперь жили), снисхождение проявлялось и в новых правилах. Скажем, – дело, невиданное даже в самых продвинутых колониях Британии, – «прошения всех видов, кроме обращений на Высочайшее Имя, могут быть написаны на местном наречии и без соблюдения установленных правил, но должны быть ясны для уразумения предлагаемых подателем условий».
При этом крайне поощрялось изучение чиновниками, военными и гражданскими местных наречий, а «туземцам», не знающим русского языка, в канцеляриях делались «приличествующие послабления». Ни «сарты», ни «номады» не подлежали воинскому призыву. А после реформы, в 1886-м, приоритетом «в отношении покоренного населения» объявили «предоставление внутреннего управления туземным населением выборным из среды его по всем делам, не имеющим политического характера». То есть вернули общине право выбирать и мирабов, и аксакалов, полагая, что «низам» виднее. Хотя, конечно, некоторые вовсе уж дряхлые традиции (вроде рабства) были отменены. И это, надо сказать, «туземцев» очень сердило. Даже тех, кто по бедности рабов не имел, но надеялся когда-нибудь купить. Чуть позже, как мы увидим, вопрос о рабстве, и не только о нем, станет причиной серьезных обострений – как, увы, и вообще попытка введения в крае инноваций, противоречащих устоям благородных времен Амира Тимура.
Но.
Если кто-то думает, что я намерен рисовать рай, он ошибается. У всякого аверса есть реверс. Далеко не всем «туземцам» – а по большому счету, и большинству их – перемены пришлись по душе. Дело даже не «в крови и жестокостях периода присоединения», на чем любят строить концепцию некоторые теоретики. Это как раз не играло особой роли. Это было привычно и легко забывалось. Тем паче что, хотя и крови, и жестокости было более чем достаточно с обеих сторон, русские, как правило, не начинали первыми, а только отвечали подобным на подобное. Местные этого не отрицали и насчет «ужас-ужас» претензий не имели. Зато для элит – что во дворцах, что в мечетях, – новые реалии были серпом по самому нежному. Духовенство, парившее в эмпиреях вневременья, не могло и не хотело смириться с фактом, что «свиноеды» по-хозяйски пришли в «святые земли», а на улицах – воистину, последние времена настали! – смущая взоры правоверных, ходят женщины, не скрывающие лиц. «Бывшие» всех рангов, беки, визири, баши и прочий чиновный люд – совсем еще недавно владыки земли и воды, жизни и смерти, – воспринимали (хотя и держа язык за зубами) свой крепко пониженный статус как личное оскорбление.
Позже это назовут, сами понимаете, «национальным унижением», но до понятия «национальное» краю предстояло дорасти еще очень не скоро. Однако это недовольство само по себе в расчет можно было бы не брать, не находи оно отклик в массах. А оно находило. Ибо, хотя прогресс всегда лучше застоя, у всякого аверса, повторюсь, есть реверс.
Лишние люди
Цунами перемен опрокинуло и закружило очень много судеб. Кочевникам пришлось потесниться на своих жайляу, уступив часть «породных земель» русским крестьянам и казакам, расселяемым в крае на предмет обретения прочной социальной опоры, – и кочевники, и так не очень довольные финалом войны, не радовались. «Киргизы горных местностей относятся к русским недружелюбно, – писал ташкентский журналист Николай Возяев, – и главным мотивом своего недовольства выставляют отнятие у них земель, коими они пользовались издавна, под русские поселки». Ремесленники, привыкшие к почету и стабильности, разорялись, не выдерживая конкуренции с потоком ввозимого «свиноедами» ширпотреба, пусть и не такого качественного, как их кувшины и сапоги, зато дешевого и новомодного, – и ремесленники не радовались. Тем более что новые налоги были хоть и не больше ханских, но непонятны, непривычны, а потому и обременительны. Обвальное развитие хлопководства – Фергана давала 73 % туркестанского «белого золота» – убивающее арбузы, виноград и прочие дары Аллаха, а значит, и привычную, как у дедов-прадедов, размеренную жизнь, помимо прочего, быстро свела на нет какие-никакие, но все же гарантии, данные правоверным Кораном.
Вокруг хлопка закрутились большие, очень-очень большие деньги, а там, где крутятся большие деньги, не во всем властен сам Аллах. Откуда ни возьмись, появились скупщики, даром что «свиноеды», быстро нашедшие общий язык с потомственно халяльными баями. На поверхность выползло ранее стыдное ростовщичество, тем паче что мулла за долю малую всегда готов был прочитать все нужные молитвы. Ну и, понятно, далеко не всей чиновной русской мелочи было за державу обидно: уже в первые «хлопковые» годы хлесткое щедринское «господа ташкентцы» стало определением столь же нарицательным, сколь на американском Юге (примерно тогда же) «саквояжники». И убежденность властей, что «просвещение неодолимо», вылившаяся, как мы помним, в реставрацию выборности власти на низах, сыграла злую шутку.
«С 1887 года, – констатирует Юлия Головнина, – дело приняло совершенно иной оборот. Сельские власти перестали назначаться, снова сделавшись выборными. Жалованье им крепко убавлено, подкуп, интриги, кулачество царствуют в полной неприкосновенности. Лучшие люди стали отказываться от этих должностей, переставших быть почетными и дающих лишь простор наживе. Радикально изменилось и положение уездного начальника, власть его сокращена до минимума, деятельность сведена к канцелярии. Он оказался совершенно дискредитированным в глазах населения, не понимающего канцелярии, чиновничества и децентрализации власти; сарт знает только, что прежде уездный начальник, бывало, и заступится, и накажет, и разберет тяжбу: он “все мог”, а теперь он уже ничего не может и далеко отстоит от населения. Нет уже около него и преданной русской партии, которая распалась вследствие неизбежного отчуждения и отсутствия связи между сторонами. Взгляд на русских вообще и на “русское начальство” в особенности печальным образом изменился: теперь у туземца есть начальство, которое поставлено для того, чтобы карать, преследовать, но начальства, которое отстаивало бы его интересы, нет, и потому во всяком начальстве он видит прежде всего врага».
В итоге в крае, где совсем еще недавно все были так или иначе пристроены, а бродить по дорогам, если ты не разбойник, считалось приличным только «девона» – полубезумным дервишам, появились «бездомники», которым не было места в родных кишлаках. Эта волна хлынула в города – и тот, кому посчастливилось попасть в «мардикоры», всеми презираемые поденщики, мог считать, что ему крупно повезло. Везло же отнюдь не всем, – и всем, от еще как-то цепляющегося за соломинку «уважаемого человека» до последнего «бездомника», было абсолютно ясно: Страшный Суд не за горами…
Глава XLI. Геополитическая комедия (8)
Дети лейтенанта Худояра
Согласитесь: зная все, что мы уже знаем, не приходится удивляться тому, что в Ферганской долине началось, скажем так, смятение умов. При ханах был совсем не сахар, но этот «не сахар» продолжался из века в век и был, по крайней мере, привычным – как прадеды жили, так и мы проживем, – а теперь мир изменился, и найти место в изменившемся мире удавалось далеко не всем…
Были, конечно, и довольные. Из продвинутых. Но исчезающе мало. В целом, народ психовал. Злились мардикоры, злились «бездомники», среди которых, помимо лишенных всего дехкан, было достаточно сотрудников бывших силовых структур, руками работать не умевших и не желавших, бесились, все чаще получая указания с Самого-Самого Верха, «дикие муллы» – особенно вовсе уж невежественные ишаны, дервиши-чудотворцы. Самые толковые уездные начальники сообщали в Ташкент, что «везде и постоянно чувствуется брожение идеи газавата». С печальной стабильностью то там, то здесь как бы ниоткуда возникали «джетым-ханы» (ханы-самозванцы) самого разного происхождения: от бывших «офицеров» до явных бродяг. Дети Худояра, внуки Худояра, дальние родичи Худояра, дети и никогда не существовавшие братья Нисриддина, дети Пулат-хана, племянники Пулат-хана и так далее. Однажды объявился даже лично Пулат-хан, в девичестве – арбакеш Хусаин.