Абрам Вулис - Литературные зеркала
Вывод: Булгаков мог воспользоваться повестями Чаянова как одним из «пособий» по изучению нечистой силы. Повести Чаянова — это мазки, эскизы, этюды. До, ре, ми, фа, соль к назревающей симфонии «Мастера и Маргариты».
В своей беседе с автором этих строк 20 октября 1985 года Л. Е. Белозерская, на которой Булгаков был женат с 1924-го по 1932 год, рассказывала: «Мы познакомились с Н. Н. Ляминым и его женой — художницей Н. А. Ушаковой. Ушакова подарила Михаилу Афанасьевичу книжку, которую проиллюстрировала: „Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей“. Ушакова была поражена, что герой-повествователь носит фамилию Булгаков. Был поражен этим совпадением и Михаил Афанасьевич. Я уверена, что повесть послужила толчком к написанию романа „Мастер и Маргарита“».
Не объект подражания, не творческий образец. Но толчок, повод, направивший художественные ассоциации в русло нового замысла, — такова функция повестей Чаянова в булгаковской биографии.
Думаю, что совпадение его фамилии с фамилией героя чаяновской повести — не такой факт, от которого Булгаков мог пренебрежительно отмахнуться: мол, случайность! Да, случайность, но из тех, что способны оказать глубочайшее воздействие на натуру художника, особенно если ему предстоит работа над романом о нечистой силе.
В доме Л. Е. Белозерской хранится картина, натюрморт. В центре серебряная ваза с картошкой, впереди, на куске бархата, — луковица, рядом яблоки и репа. А задний план занимает зеркало, в котором отразились невидимые нам детали обстановки. Эта картина висела, по словам Л. Е. Белозерской, над столом Булгакова — в частности, и тогда, когда он начинал свой роман. Натюрморт, как бы повторяющий композицию знаменитой картины Веласкеса «Менины», вновь возвращает меня к теме зеркала.
В системе параллелей
Сразу предложу такой постулат: параллельное бытие романных реалий, их художественное двойничество — необходимое условие «Мастера и Маргариты».
Мастер не был бы Мастером, если бы он не создал диалог Иешуа с Понтием Пилатом, и он не был бы тем Мастером, которого мы ныне знаем, если бы его Иешуа служил выражению неких абстрактных истин, а не самовыражению Мастера, проверке его лирического автобиографизма на поприще легенды. Проще, Мастер не был бы Мастером, если бы он не был еще и Иешуа. А Иешуа не был бы Иешуа, если бы он не был, вместе с тем, и Мастером. Я здесь далек от мистических концепций — и говорю только то, что говорю, пускай такие сдвиги во времени и образуют непримиримое противоречие с исторической логикой: ведь когда жил Иешуа, Мастер не только не родился, но даже шансы родиться имел крайне ничтожные.
Этическая подоплека булгаковского романа старше (по возрасту!) евангельских заповедей. Она восходит к нравственным симметриям древнегреческого мифа, к фольклорным формулам справедливости с их прозрачной символикой (весы, жертвоприношение, расплата).
Не буду повторять пословичные эквиваленты этой древней, как мир, теории — они уже фигурировали в этой работе раньше — там, где обсуждалась трагедия Нарцисса. Задам лишь один вопрос — риторический, разумеется: что своего привносит Булгаков в вечную тему? Ответ — на каждой странице «Мастера и Маргариты». Прямой — в декларациях (Мастера, Иешуа, Воланда, Пилата, повествователя), косвенный — в сатирических эпизодах, утверждающих позитивное через дискредитацию негативного.
Свобода человеческого духа — и духовность нравственного выбора! Так следовало бы подытожить событийные и риторические, прямолинейно-лозунговые дискуссии на идеологическом форуме «Мастера и Маргариты». Вот за что ратует Булгаков в тексте и подтексте своего романа! Вот какую проблематику разбирают и растасовывают по своим плоскостям изобразительные зеркала мениппеи (мениппею я упоминаю здесь «по делу» — многоплановость этой жанровой формации, подчеркиваемая М. Бахтиным, ее пристрастие к видениям и сновидениям, к вставным эпизодам, к необычным ракурсам, как и многие другие приемы, выражает потребность искусства в утонченнейшей системе отражений).
Присутствие зеркал на высших идейно-художественных уровнях романа не может не сказаться на его стилистике. Пародийные намеки и обыгрыши, концовки одних глав, перекликающиеся с началами других, словесные повторы и смысловые переакцентировки — все это мизансцены именно из «этой оперы». Таким образом, легковерные текстологи, пытающиеся поймать Булгакова — то здесь, то там — за руку как подражателя, попадаются в собственную ловушку. Ибо Булгаков сознательно намечал лексическую аналогию, умышленно наводил мост между собой и кем-то. Сознательно — то есть в расчете на читательскую догадку: «Ага! Вон то связано с вот этим!» А незадачливые разоблачители воображают себя удачливыми детективами…
Диапазон пародийного «охвата» у Булгакова необычайно широк, я бы сказал, неисчислимо широк. Мы встречаем в «Мастере и Маргарите» вариации по мотивам коллег-сатириков. Так, например, эпидемическая вспышка меломании в учрежденческих стенах (когда люди буквально против своей воли горланят: «Славное море, священный Байкал») явно перепевает главу «Двенадцати стульев»: пассажиры речного парохода с неодолимым ражем измываются там над «Стенькой Разиным». Показательно, что в обоих случаях песни исполняются фольклорные, в обоих «пресноводные» и «навигаторские».
На что уж велико расстояние между повествователями «Мастера и Маргариты», с одной стороны, и зощенковской прозы, с другой! Но ведь и Зощенко, при подходящих обстоятельствах, можно услышать в романе. А каковы эти подходящие обстоятельства? Например, театр «Варьетэ» — место, где немудрено наткнуться на «аристократку» — незабвенную героиню великого юмориста. И впрямь: вот она, интонация «Аристократки»: «…Какая-то брюнетка вышла из десятого ряда партера и, улыбаясь так, что ей, мол, решительно все равно и в общем наплевать, прошла и по боковому трапу поднялась на сцену». «Все равно и в общем наплевать» — настолько характерный для Зощенко оборот речи, что годится даже как заголовок для книги о стилистике Зощенко.
Зощенко — и вдруг Ницше: ему тоже делается в романе интонационный реверанс: «Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила нас сразу обоих!» — так описана у Булгакова встреча Мастера с Маргаритой. А у Ницше: «Голод напал на меня, как разбойник, сказал Заратустра. В лесах и болотах напал на меня мой голод глубокой ночью».
Может быть, самым отчетливым признаком стилевой зеркальности оказываются в «Мастере и Маргарите» типичные булгаковские каламбуры и полукаламбуры, переносящие слово из одной смысловой системы в другую.
«— Ну давайте, давайте, давайте…
Абрикосовая дала обильную желтую пену, и в воздухе запахло парикмахерской».
Или:
«— …Пропал Ершалаим, великий город, как будто и не существовал на свете… Так пропадите же вы пропадом с вашей обгоревшей тетрадкой и сушеной розой».
Это — слова Азазелло, приглашающего в Александровском саду Маргариту «к одному очень знатному иностранцу». Упоминание Ершалаима, великого города, подается как цитата из другой жизни — в функции пароля.
Или:
«— А-а! Вы историк? — с большим облегчением и уважением спросил Берлиоз.
— Я историк, — подтвердил ученый и добавил ни к селу ни к городу: Сегодня вечером на Патриарших будет интересная история!»
Здесь игрой слов развлекается Воланд.
Или:
«— Фу ты черт! — неожиданно воскликнул Мастер… — Ты серьезно уверена в том, что вчера мы были у сатаны?
— Совершенно серьезно, — ответила Маргарита.
— Конечно, конечно, — иронически сказал Мастер, — теперь, стало быть, налицо вместо одного сумасшедшего двое! И муж и жена. — Он воздел руки к небу и закричал: — Нет, это черт знает, что такое, черт, черт, черт!..
Отхохотавшись, пока Мастер стыдливо поддергивал больничные кальсоны, Маргарита стала серьезной.
— Ты сейчас невольно сказал правду, — заговорила она, — черт знает, что такое, и черт, поверь мне, все устроит!.. Как я счастлива, как я счастлива, как я счастлива, что вступила с ним в сделку! О, дьявол, дьявол!..»
И еще:
«— Все-таки желательно, гражданин артист, чтобы вы незамедлительно разоблачили перед зрителями технику ваших фокусов…
— Пардон! — отозвался Фагот, — я извиняюсь, здесь разоблачать нечего, все ясно.
— Нет, виноват, разоблачение совершенно необходимо…
— …Принимая во внимание ваше глубокоуважаемое желание, Аркадий Аполлонович, я, так и быть, произведу разоблачение… Итак, позвольте вас спросить, где вы были вчера вечером?..»
Во всех примерах сохраняется с поразительной стойкостью один и тот же принцип: переосмысливаемое (и при этом повторяемое «полным текстом») слово приобретает потусторонний, инфернальный оттенок. Оно как бы включается в языковую систему Зазеркалья, как бы обнажает те значения, какие ему придаются в лексике нечистой силы. Игра слов оборачивается игрой зеркал, а в конечном счете игрой (или уже борьбой) миров, и какой из них лучше, предоставляется решить стороннему судье — читателю.