Рассказы (LiveJournal, Binoniq) - Владимир Сергеевич Березин
В наиболее ответственные моменты паровоз осенялся особой иконой — на победных эшелонах 1945 года, у красной звезды — знака национально-интернациональной принадлежности — был прикреплён портрет Великого Машиниста, на боках — транспаранты, а весь он увит цветами.
Железная дорога формировала язык — поэтический, особый язык, где жили “подвижной состав”, “полоса отчуждения” или “железнодорожное полотно”. Из стёртых метафор они обращаются в наполненные особым смыслом слова. Паровоз, которого так боялись бунинские герои, замершие на станции, стал символом движения вперёд. Для советской литературы это означало грозного и стремительного, но полезного зверя.
Однако давление пара ослабло, а Великий Машинист спрятался в Мавзолее. Время спуталось, как железнодорожное расписание.
Эпоха паровозов в России окончилась в 1956 году, более известном, правда, иным событием. С 1837 — года смерти Пушкина, до 1956 — года XX съезда длилось их время. Нет, они ещё существуют на запасных путях, будто исчезнувшие бронепоезда. На разрушенном полотне железной дороги вдоль Северного Ледовитого океана, стройка которой началась по безумной прихоти Сталина, стоят, будто ископаемые скелеты, чёрные паровозы, обросшие мочалой, с изъеденными временем боками. Они доживают свой век в потаённых закутках, где их сохраняли, говорят, на случай ядерной войны и новой разрухи. Их чёрные туши можно ещё кое-где видеть из железнодорожного окна, их доведённые до совершенства паровые котлы переделывают для отопительных нужд. Многие из них ещё могут ездить, но всё меньше и меньше тех машинистов, что могут заставить паровоз повиноваться.
Паровозы ушли, как исчезли динозавры. Они окончательно превратились в символ.
Снег
15 ноября. Где-то на Оке
Мы двинулись в обратный путь кривым путём, забирая к югу, как, наверное, сделал бы Толстой. Замелькали уже известные мне места. Например, стоявший в Лебедяни Ленин-памятник, совмещенный с трибуной, и собор-чернильница.
Видел я его несколько раз и даже взбирался на эту обветшалую трибуну.
Пронёсся мимо моей жизни Елец — город на холмах. Там мы кланялись музею Бунина и стоящему напротив дому нового русского со шпилем, стилизованному под непонятную старину.
Там при въезде на мост были изображены человекообразные герои войны со страшными лицами, похожие на монстров, только геройские звёзды на них были точны и правильны.
Как-то я спросил одного знающего человека, отчего Елец с такой богатой историей не стал в 1954 году центром новой области — в тот момент, когда очередной раз перекраивали карту.
— Видишь ли, — отвечал он мне, — у нас тут время течёт медленно, а память у нас всех хорошая. В пятидесятых было рукой подать не только до Тамбовского восстания, но и до Гражданской войны, когда в Ельце было много контрреволюции и большевиков особенно не жаловали. А дело это домашнее, памятное, вот и выпали козыри Липецку — заодно и с комбинатом.
— С пониманием, — сказал я, потому что надо было что-то сказать.
Но в этом и заключена высшая печаль путешествия — сколько бы ты ни ехал куда-то, всё равно, чтобы понять город или местность, нужно прожить в ней полжизни. Так тебя и хватит — на два города.
Я ехал и думал о том, что и мне нужно написать философскую книгу. Правда, пока я придумал только название. Название для этой книги было “Метафизика всего”.
Но только от самого этого названия меня снова стало клонить в сон, и я уже не мог понять, снится ли мне Краевед, или он снова сказал у меня над ухом давнюю магическую фразу:
— Движение Узорочья — движение от Костромы к Ярославлю.
Кажется, я уже слышал это, но вдумываться не было сил — я уже ничего не понимал, а только валился в сон. Очнулся я от непривычной тишины. Наша машина зависла над краем огромного кювета.
Видать, её занесло на дурной дороге — и теперь мои подельники молча озирались, думая, в какую сторону вылезать из неё, чтобы не нарушить хрупкого равновесия.
Но вот мы встали на край дороги, и только тут я понял, что изменилось в окружающем мире.
Выпал снег. Кругом нас лежало бесконечное белое поле — мы чёрными муравьями стояли рядом с машиной, а над нами было ровное белое небо, утратившее всякую голубизну.
Тут бы нас нужно было бы снять камерой на кране, специальным заключительным планом, что так любят кинематографисты, — когда камера уходит ввысь, а люди постепенно мельчают. Да только никакого кинематографа не было. Было знамение снега, дорога где-то у Оки, и мы, перекурив, упёрлись в борт машины, стараясь испачкаться не слишком сильно.
Путь и шествие
Слово о том, как важно понимать, где и зачем ты находишься, и соизмерять свои перемещения со своей амуницией, временем года и прочими возможностями
Спрашивается, как обстоят дела, и вообще – обстоят ли они?
Венедикт Ерофеев. Записная книжка от православного нового года 1981
I
Гости, соответственно, съезжались на дачу. Кто-то приехал загодя, а кто-то зацепился в городе и никак не мог доехать. А ведь только на дачу и нужно ездить летом, дальше дачи – никуда.
Это уж ясное дело, что нормальный человек, когда полетит тополиный пух, норовит потеть в чужом неприкаянном месте, где квакает и клацает иностранная речь, где песок желтее и в море тонуть приятно – оттого что приобщаешься к интересному заграничному миру и помираешь как настоящий иностранец.
А в отличие от нормального умный человек сидит летом в городе. Ходит на работу в шлёпанцах, галстуков не носит, а если пойдёт дождь, то умного человека он застигает в гостях у красивой женщины с печальными глазами. Они сидят на широком подоконнике и смотрят, как снаружи коммунальной квартиры дождь моет узкий переулок. Жить им в тот момент хорошо, потому как соседи уехали на дачу, и можно стать печальными несколько раз, пока умному человеку снова придётся надеть шлёпанцы и отправиться домой к своему семейству. Там тепло и влажно после дождя, а из-под раковины пахнет мёртвой крысой.
Летом в городе хорошо.
А путешествовать можно зимой – зимой на путешественника смотрят жалостно, ему открывают дверь и как куль его суют на полати, накормив предварительно мясной похлёбкой. Ишь, думают хозяева, нелёгкая выгнала человека из дома – вона как жизнь его обернулась. И ставят бережно его