Крестный путь Сергея Есенина - Смолин Геннадий
– Стыдитесь, ведь перед вами прекрасный, настоящий поэт, быть может, будущий Пушкин! – С этими словами Александр Блок обнял Есенина за плечи и увёл со сцены.
Вскоре после этого вечера я встретила Сергея Есенина в кружке молодых поэтов. В те предреволюционные годы манерная, напевная красивость поэзии Игоря Северянина, строптивая лирика Анны Ахматовой, напыщенно-страстный пафос Бальмонта и, конечно, символическая, мистическая философия поэзии Александра Блока влияли на наше творчество. Не избежала этого влияния и Лариса Рейснер, в квартире которой мы тогда устраивали наши поэтические встречи. В то время юная красавица Лариса писала эстетски-декадентские стихи, хотя в них и тогда уже проскальзывали бурные, революционные призывы.
Кто в молодости не пишет стихи, писала и я, вопреки своему живому, бодрому характеру, – медлительные, напевные стихи: «Медленной рукою жемчуга нижу я На златую нитку уходящих дней» и т. д. В один из таких вечеров к нам в кружок пришёл Сергей Есенин, послушал наши поэтические вздохи и лукаво, озорно спросил:
– Что это вы, как собаки на луну, воете?
Мы растерялись, некоторые обиделись, но затем рассмеялись и стали просить поэта прочесть нам свои стихи. Серёжа, как впоследствии мы его нежно называли, согласился, но предупредил: «Я прочту о деревне, может, это некоторым барышням не по вкусу придётся».
И прочёл чудесное стихотворение «В хате», а затем о воробушках и закончил стихами «Гой ты, Русь, моя родная…».
Мы все знали и любили эту вещь, а потому торжественно встали и произнесли вместе с поэтом, как клятву: «Если кликнет рать святая: „Кинь ты Русь, живи в раю”. Я скажу: „Не надо рая – // Дайте родину мою!”
Серёжа ещё несколько раз приходил к нам, потом уехал в Москву.
Через много лет, в 1923 году, я снова встретилась с Есениным в Берлине, куда приехала на гастроли. В квартире издателя, инженера Благова, было устроено чтение новой пьесы Анатолия Каменского «Чёрная месса». Среди присутствовавших были Алексей Толстой, Сергей Есенин и др. После обмена мнениями о пьесе мы все поехали в какой-то ресторан, где пели цыгане и играл скрипач-виртуоз Гулеско. Заняли отдельное зало; Каменский и Толстой увлеклись составлением меню, а я с Серёжей уселись в отдалённый уголок и вспоминали прошлые юные годы. Мы были почти однолетки. Кругом вертелся, всем надоедая, бездарный Кусиков с неизменной гитарой, на которой он плохо играл, вернее, не умел играть. Тот самый Кусиков, которого язвительно высмеял Маяковский: «На свете много вкусов и вкусиков. Одним нравится Маяковский, другим – Кусиков».
Милый, талантливый рассказчик, инженер Благов, который в то время издавал пьесы и рассказы Анатолия Каменского, Алексея Толстого и стихи Сергея Есенина, устроитель этого ужина, благоговейно на всех смотрел и молчал.
Серёжа был по-прежнему красив, но волосы его потускнели, глаза не сверкали, как прежде, задором; он был грустен, казался в чём-то разочарованным, угнетённым; мне подумалось, что виной этому – его нелепый брак с немолодой, чуждой Айседорой Дункан. Подтверждения этим мыслям я нашла позднее в стихах:
Излюбили тебя. Измызгали. Невтерпёж. Что ж ты смотришь синими брызгами? Или в морду хошь? В огород бы тебя на чучело Пугать ворон. До печёнок меня замучили Со всех сторон…Конец этих стихов нежен и грустен:
Дорогая, я плачу. Прости, прости.Серёжа, по его словам, любил Москву больше, чем Петербург.
«Я люблю этот город вязевый», – написал он, но в этот вечер говорил с восхищением о Петрограде, вспоминал наши прогулки по набережной Невы и кружок молодых поэтов.
– Вы не забыли, что я вас тогда называл березкой? – спросил он.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})– Конечно нет, я этим очень гордилась. А знаете ли вы, Серёжа, что вы сами тогда были похожи на молодую кудрявую березу?
– Был? – поэт невесело улыбнулся. – Какое печальное, но верное слово. Я вам об этом прочту, но только очень тихо, а то Кусиков услышит, прибежит, а мне он надоел. – И почти шепотом прочёл. «Не жалею, не зову, не плачу, // Все пройдет, как с белых яблонь дым…» – читал Серёжа, как всегда, чудесно, но с такой глубокой печалью, что я, еле сдерживая слёзы, пробормотала:
– Серёжа, милый, говорят, вы много пьёте. Зачем? Ведь вы нам всем нужны, дороги. Вы сами – не только ваши стихи – чудесная поэма.
– Зачем я пью? Я мог бы снова ответить стихами, но не надо. Вы сами их прочтете, я вам пришлю.
В этот момент раздался барственный голос Толстого, он спрашивал, – хотим ли мы заказать какое-то блюдо. Нам было всё равно, и Есенин ответил:
– Предоставляем вашему графскому вкусу выбор яств.
Толстой довольно засмеялся и обратился к Каменскому:
– Анатолий, не будем больше тревожить молодёжь.
При этих словах он пренебрежительно оттолкнул подбежавшего Кусикова.
А Есенин и я снова вернулись в наш радостный мир воспоминаний.
– Вы стали совсем другой, на берёзку больше не похожи, – сказал Серёжа.
– Постарела? – задала я неизменный женский вопрос.
– Ерунда, вы кажетесь даже моложе, совсем юная, но иная, что-то в вас фантастическое появилось, будто с другой планеты к нам на Землю спустились.
Вдруг Толстой, который, как видно, услышал последние слова, заявил:
– Браво, Есенин, именно с другой планеты. Я теперь сценарий обдумываю, фантастику, форму вашей причёски, Кострова, непременно использую для одного видения из космоса.
Мне стало весело, мы все дружно засмеялись, потом Сережа сказал:
– Теперь я понял, в чём дело. Вы прическу изменили, раньше у вас были длинные косы – такая милая курсисточка. Я был тоже студент, почти два года учился в университете Шанявского, – профессора Айхенвальда слушал. Сколько лет прошло с тех пор! Помните, как мы по набережной Невы ходили. Сидели у сфинксов, о поэзии спорили. Я вам стихи читал.
– Конечно помню. Мы восхищались вашим знанием мировой поэзии.
– Я тогда думал, что за границей люди лучше, образованнее нас, ценят поэзию, а вот теперь убедился, что в большинстве они своих поэтов меньше, чем мы, знают. В Америке до сих пор спорят, достоин ли Эдгар По памятника или нет.
Я спросила Серёжу, понравилась ли ему Америка. В ответ он пожал плечами:
– Громадные дома, дышать нечем, кругом железобетон, и души у них железобетонные.
– А как же вы объяснялись, говорили с ними? Ведь вы английским не владеете?
– Я никаким [иностранным] языком не владею и не хочу, пусть они по-русски учатся, – да и говорить не с кем и не о чем. Кругом лица хитрые и все бормочут. «Бизнес, бизнес…»
Мы дружно рассмеялись, потом Серёжа опять помрачнел:
– Не хочу вспоминать, приеду домой, в Россию, и всё и всех забуду – начисто забуду.
Мне показалось, что, говоря «всех забуду», он подумал о Дункан.
Я спросила, любит ли он зверьё, как прежде, и рассказала, что на концертах часто читаю его «Песнь о собаке» и что она особенно детям нравится.
– Детям? – обрадовался Серёжа. – Я очень детей люблю, сейчас вам своих детишек покажу, Костю и Таню. Говорят, девчушка на меня очень похожа.
С этими словами он стал искать по карманам [фотографию], а потом горько сказал:
– Забыл в другом костюме. Обидно, я эту фотографию всегда с собой ношу – не расстаюсь. У Изидоры Дункан тоже двое детей было, разбились насмерть. Она о них сильно тоскует.
При этих словах у Серёжи жалостно дрогнули губы.
В этот момент запели цыгане, заиграл Гулеско, начался ужин. За столом мы сидели отдельно. Есенин почти не пил, был трезв, согласился прочесть недавно, по его словам, написанные стихи «Я обманывать себя не стану…».
Порозовело хмурое берлинское небо. Мы разошлись. На другой день утром ко мне прибежал взлохмаченный Кусиков и предложил купить большой гранатовый крест Айседоры Дункан, говоря: «Эта пьяница с утра коньяк хлещет, а ночью – шампанское, и Серёжу споила».