Оскар Уайльд - Письма
Пишу коротко, потому что пошаливают нервы — чудо вновь открывшегося мира ошеломило меня. Я чувствую себя восставшим из мертвых. Солнце и море кажутся мне чем-то небывалым.
Милая Берни, хотя со стороны я выгляжу человеком, чья жизнь рассыпалась в прах, внутреннее ощущение у меня другое. Я знаю, Вам приятно будет услышать, что из всего этого — из безмолвия, одиночества, голода, мрака, боли, заброшенности и бесчестья — можно извлечь и нечто хорошее. Я вел жизнь, недостойную художника. Я в этом раскаиваюсь. С Вашим старым другом, милая, могло случиться что-нибудь и похуже, чем два года тюрьмы — как бы ужасны они ни были. По меньшей мере, я надеюсь дорасти до этого ощущения. Страдание подобно безжалостному огню — то, что в нем уцелело, выходит из него очищенным; может быть, и я стал теперь лучше, чем был. Пишите мне непременно; для всех здесь мое имя — Себастьян Мельмот. С любовью и благодарностью, всегда Ваш
Оскар
158. РЕДАКТОРУ «ДЕЙЛИ КРОНИКЛ»{268}
[Дьепп]
27 мая [1897 г.]
Милостивый государь! Я с огромным сожалением узнал из Вашей газеты, что надзиратель Мартин из Редингской тюрьмы был уволен тюремным начальством за то, что угостил сладким печеньем маленького голодного ребенка. Я видел этих троих детей собственными глазами в понедельник, накануне моего освобождения. Их только что привезли, и они стояли в ряд в центральном зале, одетые в тюремные робы и с постельным бельем под мышками, ожидая, когда их разведут по камерам. Я как раз шел по одной из галерей в комнату для свиданий, где мне предстояла встреча с другом.
Это были совсем еще маленькие дети, а младший — тот самый, кого надзиратель угостил печеньем, — был такая кроха, что ему и одежду-то не смогли подобрать по размеру. За два года заключения я, разумеется, перевидал в тюрьмах немало детей. Особенно много их в Уондсвортской тюрьме. Но такого малыша, как в понедельник 17 мая в Рединге, я не видел никогда. Нечего и говорить, как тяжело мне было встретить этих детей в Рединге — ведь я знал, что их ожидает. Жестокость, которой день и ночь подвергаются дети в английских тюрьмах, просто невероятна — надо побывать в заключении самому, чтобы осознать всю бесчеловечность тюремных порядков.
Публика в наше время вообще не понимает, что такое жестокость. Ей кажется, что это некое жуткое средневековое исступление, испытываемое людьми особой породы вроде какого-нибудь Эдзелино да Романо, — людьми, которые получают немыслимое удовольствие, истязая других. Но Эдзелино и ему подобные — всего-навсего безумцы, извращенные индивидуалисты. Обычная жестокость есть попросту тупость. Это полное отсутствие воображения. В наши дни жестокость порождается косной системой незыблемых правил и тупостью. Тупость есть неизбежное следствие централизации. Самое бесчеловечное в современной жизни — бюрократизм. Власть действует на своих носителей столь же разрушительно, как и на жертв. Департамент тюрем и порядки, которые он проводит в жизнь, — вот подлинный источник всех тюремных издевательств над малолетними. У отцов этой системы были превосходные намерения. Те, кто выполняет ее установления, также делают это из добрых побуждений. Вся ответственность перекладывается на параграфы устава. Как может правило быть неправильным?
Положение ребенка в тюрьме ужасно в первую очередь из-за непонимания взрослыми особенностей детской психологии. Ребенок может понять, если его наказывает какое-то лицо — скажем, отец или наставник, — и в большей или меньшей степени принимает это как должное. Чего он не понимает — это наказания, наложенного обществом. Он не сознает, что такое общество. Со взрослыми дело, конечно, обстоит противоположным образом. Те из нас, кто оказался в заключении, вполне в состоянии понять эту коллективную силу, называемую обществом, и, что бы мы ни думали о ее методах и требованиях, мы можем принудить себя принять их. А вот наказания, наложенного отдельным лицом, взрослый в большинстве случаев не выносит.
И разумеется, ребенок, взятый от родителей людьми, которых он никогда не видел и о которых ничего не знает, помещенный в мрачную камеру-одиночку, куда заглядывают только чужие лица, оказавшийся в полной власти представителей непонятной ему системы, немедленно становится добычей самого первого и самого естественного из ощущений, порождаемых современной тюремной жизнью, — страха. Страх ребенка в тюрьме поистине безграничен. Помню, как в Рединге, выходя на прогулку, я увидел в тускло освещенной камере, напротив моей, маленького мальчика. Двое надзирателей — отнюдь не звери по натуре — что-то ему внушали с некоторой строгостью в голосе. Один вошел к нему в камеру, другой стоял в коридоре. Лицо ребенка было белым пятном чистого, неразбавленного ужаса. В глазах его стоял страх затравленного звереныша. На следующее утро во время завтрака я услышал его рыдания и мольбы об освобождении. Он звал отца и мать. Время от времени раздавался бас дежурного надзирателя, который требовал соблюдать тишину. А ведь этот мальчик даже еще не был осужден за ту мелкую провинность, которая вменялась ему в вину. Он всего лишь находился под следствием. Я заключил это из того, что на нем была его собственная, достаточно опрятная одежда. Только носки и ботинки были тюремные. Это показывало, что мальчик из очень бедной семьи и его собственные ботинки, если они у него есть, никуда не годятся. Судьи, в большинстве своем люди весьма недалекие, часто с неделю держат ребенка под следствием, а затем отпускают независимо от того, виновен он в чем-нибудь или нет. И это называется «не отправлять ребенка в тюрьму». Какая чушь! Для ребенка нет никакой разницы, находится он под следствием или отбывает наказание. Ужас тюрьмы для него один и тот же. И человечество должно ужаснуться, что оно его туда посылает.
Страх, который овладевает не только ребенком, но и взрослым, конечно же, неимоверно усиливается под воздействием системы одиночного заключения, принятой в наших тюрьмах. Это чудовищно. Держать ребенка в тускло освещенной камере двадцать три часа из двадцати четырех — верх жестокости и тупости. Кто угодно, будь то отец или наставник, сотворивший такое с ребенком, был бы сурово наказан. «Общество защиты детей» тотчас же подняло бы неимоверный шум. Со всех сторон раздались бы голоса, осуждающие виновного в подобном зверстве. Его, несомненно, ждал бы заслуженный приговор. Но сегодняшнее наше общество поступает гораздо хуже — ведь ребенок, которого наказывает посторонняя безличная сила, чьих целей он не в состоянии уразуметь, переживает это гораздо тяжелее, чем если бы с ним так обращался отец, мать или кто-либо еще, хорошо ему знакомый. Бесчеловечность по отношению к ребенку бесчеловечна всегда, кто бы ее ни проявил. Но бесчеловечность общества ужасна для малыша вдвойне, ибо в этом случае ему некого просить о снисхождении. Отец или наставник могут пожалеть ребенка и выпустить его из темной комнаты, куда его заперли. Но надзиратель не имеет на это права. Большинство надзирателей любят ребят. Но система запрещает им оказывать детям какую-либо помощь. Кто на это отважится, тот, как надзиратель Мартин, будет уволен.
К этим страданиям ребенка-заключенного добавляются муки голода. На завтрак в половине восьмого утра он получает кусок плохо пропеченного тюремного хлеба и кружку воды. В двенадцать часов обед — миска грубой кукурузной каши; на ужин в полшестого вечера — зачерствевший хлеб и кружка воды. Даже у взрослого крепкого мужчины подобный рацион неизбежно вызывает то или иное заболевание — чаще всего, конечно, понос с сопутствующей ему общей слабостью. В больших тюрьмах надзиратели регулярно выдают заключенным вяжущие средства. Но ребенок, как правило, и вовсе не способен есть такую пищу. Всякий, кто хоть немного имел дело с детьми, знает, как легко расстраивается детское пищеварение вследствие плача, огорчения, душевного переживания. Ребенок, беспрерывно плачущий целый день и, быть может, полночи, мучимый страхом в сумрачной камере, просто не может притронуться к этой грубой, ужасной пище. Малыш, которого надзиратель Мартин угостил печеньем, во вторник утром рыдал от голода, но не мог и взглянуть на хлеб и воду, поданные на завтрак. После раздачи завтрака Мартин вышел из тюрьмы и купил несколько сладких печений, чтобы ребенок хоть немного поел. С его стороны это был благородный поступок, и малыш, который оценил его по достоинству, но был совершенно незнаком с тюремными правилами, сказал одному из старших надзирателей, как хорошо обошелся с ним этот младший надзиратель. Тут же, конечно, последовали донос и увольнение.
Я очень хорошо знаю Мартина, поскольку находился под его началом в последние семь недель заключения. После назначения в Рединг он отвечал за галерею С, где была и моя камера, благодаря чему мы виделись ежедневно. Меня поразили необычайная доброта и человечность, сквозившие в его отношении ко мне и другим заключенным. Участливое слово значит в тюрьме бесконечно много, и простое пожелание доброго утра или доброго вечера способно сделать человека таким счастливым, каким только возможно быть в камере. Он всегда был мягок и внимателен. Я вспоминаю и другой случай, когда он проявил чрезвычайное добросердечие к одному из заключенных, о чем я расскажу без колебаний. Одной из ужаснейших сторон тюремной жизни является антисанитария. Никому из заключенных ни при каких обстоятельствах не разрешается покидать камеру после половины шестого вечера. Следовательно, если арестант страдает поносом, он вынужден использовать камеру как отхожее место и проводить ночи, вдыхая зловонный и нездоровый воздух. За несколько дней до моего освобождения в половине восьмого вечера Мартин совершал обход вместе с одним из старших надзирателей, забирая у заключенных паклю и инструменты. Один из них, прибывший недавно и страдавший, как водится, сильнейшим поносом вследствие дурного питания, попросил старшего надзирателя разрешить ему вынести парашу, поскольку в камере стоял жуткий смрад и ночью приступы могли повториться. Тот категорически отказал, ибо это было бы нарушением правил. Человек должен был оставаться всю ночь в этих ужасных условиях. И тут Мартин, не желая подвергать несчастного столь отвратительному испытанию, сказал, что он вынесет парашу сам, и сделал это. По правилам, конечно, надзирателю не полагается выносить арестантские параши, но Мартин так поступил просто по доброте душевной, и заключенный, естественно, был ему чрезвычайно благодарен.