Павел Мельников-Печерский - Гроза
О «Грозе» вообще, и о Кулигине в особенности, случалось нам слыхать суждения людей, которые по своему общественному положению поставлены так высоко, в такую великосветскую среду, что, зная превосходно быт французов, изученный ими и на парижских бульварах, и в зале Михайловского театра, и из книг французских романистов, совершенно не знают се peuple barbare,[39] который зовется русским народом. Они называют Кулигина лицом неестественным, человеком, нахватавшимся вершков и не достигшим до сознания человеческого достоинства, потому что он беспрекословно переносит брань и ругательства Дикого. Напротив, те, кто знают народ наш, изучив его лицом к лицу, те скажут, что Кулигин лицо вполне естественное, списанное с натуры. Но отчего же личность Феклуши знакома всем, даже и тем, кто проскакал по России на курьерских по казенной надобности, а Кулигины, даже и менее поверхностно знакомым с Россиею, вовсе неизвестны? Простая причина: невежество всегда лезет вперед и продирается наверх, между тем как истинное достоинство скромно остается на своем месте, в той среде, в которой поставили его судьба и обстоятельства.
Кулигин так хорош, тип, созданный в нем г. Островским, так нов в нашей литературе, что мы невольно о нем заговариваемся побольше, чем следовало бы при разборе пьесы, ибо классические критики поучали когда-то нас отмеривать на долю каждого действующего лица такое количество строк и букв, какое сообразно с мерою участия того действующего лица в движении драмы. Находящийся ныне в бессрочном отпуску критик, так недавно громивший хлопушками учителя нашего, основателя новой критики, покойного Белинского, был того же мнения.[40] Но спите покойно в мирном гробе и классические и романтические критики доброго старого времени, отдыхайте в бессрочном отпуску и вы, почтеннейший критик, ваша пора прошла, а новая пора, пора неверия ни в какие, даже и в ваши авторитеты, давно уже наступила, вытеснив остатки старого, доброго времени в вертоград, или попросту сказать в огород, смиренно и со многим тщанием удобриваемый гг. Аскоченским, Бурачком[41] и их честною братиею.
Светлой личности, противопоставленной темной Феклуше, человеку высшего разряда, силою своего гения дошедшему до высшего нравственного развития и некоторого умственного образования, человеку, которого занимают общие интересы, человеку, принимающему к сердцу жизнь всего городка, в котором судьба судила ему жить, этому человеку г. Островский весьма искусно дал знаменательное имя Кулибина,[42] в прошедшем столетии и в начале нынешнего блистательно доказавшего, что может сделать неученый русский человек силою своего гения и непреклонной воли. Кулибиных, повторяем, много и теперь на русской земле, но зато мало Костроминых, а много Диких.
Был в Нижнем Новгороде, в половине XVIII столетия, бедный молодой мещанин, не только нигде не учившийся, но даже принимавший частые побои от отца за то, что, сидя в мучном лабазе, не скликал он покупателя, а все читал книжки, да еще напечатанные греховной гражданской печатью. Это был Иван Петрович Кулибин, особенно любивший читать Ломоносова и других российских стихотворцев и занимавшийся механикой. Он и сам писал стихи, как и Кулигин г. Островского. Но что было исходной точкой этих стихотворений самоучки-стихотворца и самоучки-механика?
Простру в том рукиК щедрому богу,Чтоб дал науки —Милость премногу.
И не себе просил он науки от бога, а всему обществу русскому, всему народу русскому. А эти стихи писаны еще в 1767 году. Да, еще сто лет тому назад наши Кулибины, или Кулигины, нигде и ничему не учившиеся, наши мужики, наши сермяжники, верные природному голосу добра и правды, видели для русской земли милость премногу не в завоеваниях, которыми отличался век Екатерины,[43] не в знаменитых вахтпарадах Петра III,[44] не в блеске и роскоши Елизаветы Петровны,[45] а в науке. Чуял и тогда народ наш в лице лучших своих представителей необходимость просвещения, ждал и тогда он светлого Ивана Царевича с его живой водой и золотыми яблоками. В Нижнем Новгороде был в то время тоже своего рода Дикой — лицо значительное в городе, как сказано в афише «Грозы», купец Костромин. К нему явился Кулибин, прося денег, чтобы устроить "часы яичною фигурою", и показал ему рисунки. Костромин, видя восторженность Кулибина, зная его честность, поступил не как Дикой: он дал ему денег, и часы Кулибина: теперь в Императорском эрмитаже. По условию с Костроминым, он должен был заниматься только своими часами, но не утерпел Кулибин, когда прочитал где-то об электричестве и электрической машине, только что появившейся в Европе, стал думать, думать, и в 1766 году сделал в Нижнем электрическую машину. Кончив машину, он опять принялся за часы, но снова бросил их — вычитал где-то об английском телескопе с металлическими зеркалами и о микроскопе. Стал думать и сделал в 1766 г. в Нижнем и телескоп, и микроскоп. Но мы не пишем историю Кулибина, а приводим эти слова в доказательство, что Кулигин г. Островского — лицо живое, взятое с натуры, а не вымышленное, не поставленное на ходули, как полагают многие коренные жители Петербурга, не ведающего, что есть Россия. Зная лично не один десяток живущих теперь в борьбе с нищетой, с семейным деспотизмом или с деспотизмом чиновных и нечиновных Диких, — зная лично эти драгоценные жемчужины земли русской, мы повторяем, что каждое слово, произнесенное Кулигиным в «Грозе», всякое положение верно, как нельзя более.
Разверстым умом и открытым сердцем принимают слова толстой Феклуши все, с кем ни вступает она в разговор, ее, как провозвестника истины, слушает и неговорящая женщина, с которою проходит по сцене наша черноризница,[46] и Глаша, и Кабаниха. А светлая личность Кулигина, так отрадно сияющая в этой грязной тине самодурства и патриархальности, устроенной по образцу Домостроя? Находит ли она сочувствие в ком бы то ни было?
Вот начинается действие. Кулигин сидит на берегу Волги и, любуясь великолепным видом природы, поет "Среди долины ровный".[47] Да, песня эта идет к нему как нельзя больше — в этом омуте Кабаних, Диких, Феклуш — он
Один, один бедняжечка,Как рекрут на часах,
как поется в следующих стихах этой песни.
— Чудеса, — говорит он, обращаясь к Кудряшу, — истинно чудеса, Кудряш! Вот, братец ты мой, пятьдесят лет я каждый день гляжу за Волгу и все наглядеться не могу.
Кудряш, забубённый, но добрый по природе парень, которому также не чужды красоты природы, но лишь в образе полногрудой Варвары, которая с ним гуляет и за которую он готов ноги переломать, горло перервать всякому, кто встретится с ним по "дорожке протоптанной", Кудряш отвечает Кулигину:
— А что?
— Вид необыкновенный! Красота! Душа радуется.
— Нешто, — отвечает равнодушный Кудряш, не понимая речей Кулигина и по-своему глядя на берег Волги — "не пойдет ли, дескать, по бережку моя лапушка, сударушка".
— Восторг! — продолжает Кулигин, — а ты «нешто». Пригляделись вы, либо не понимаете, какая красота в природе разлита.
— Ну, да ведь уж с тобой что толковать! Ты у нас антик, химик!
Так встречает слова Кулигина еще лучший из всего темного царства, представленного в "Грозе", — Кудряш. А как встречают его слова представители этого темного царства, в котором так привольно жить Феклушам? — Дикой ругает его плутом и разбойником, а за произнесенные два стиха из оды «Бог» Державина хочет отправить его к городничему, как вольнодумца.[48] Кабаниха не удостаивает его чести говорить с ним, но, прислушиваясь к словам Кулигина о грозе и ее благодатном действии на природу — о северном сиянии, о кометах, об этих явлениях, которые восхищают душу человека развитого и поражают ужасом поклонников учения, проповедываемого Факлушами, — Кабаниха говорит: "Ишь, какие рацеи развел! Есть что послушать, уж нечего сказать! Вот времена-то пришли, какие-то учители появились. Коли старик так рассуждает, чего уж от молодых-то ждать".
Кабаниха, достойная жрица «Домостроя» на семейном алтаре патриархального деспотизма, не может говорить иначе. Феклуша верно начитала ей из какой-нибудь книги Ефремовой,[49] что в последние времена восстанут лжеучители нечестивые и лжепророки, ходящие по плотскому мудрованию, что в этих учителях бес сидит, что они предтечи антихриста, и вот она с негодованием отходит от Кулигина, который представляется ей таким греховным учителем.
В каких, наконец, отношениях к Кулигину находится Борис Григорьевич, добрая по природе натура, и к тому же человек, получивший образование в коммерческой академии? С ним, как с человеком, знавшим еще в академии и об электричестве, и о кометах, не говорит Кулигин о природе, с ним он ведет речь о предметах социальных, пред ним он в двух первых монологах развертывает поразительные картины деспотизма общественного и семейного деспотизма. Что же Борис Григорьевич? Он хнычет, но душа его не откликается полным созвучием на стон души Кулигина, и не мудрено: он воспитывался в коммерческой академии, где, как и во всех закрытых заведениях, и помину нет о русском быте. Русского духа там видом не видать, слыхом не слыхать, как говорит баба-яга в русских сказках. Как же откликнуться душе Бориса Григорьевича на стороны души Кулигина, этой старомодной русской натуры, выбившейся силою своей ничем не сокрушаемой воли, ничем никуда не совращаемым врожденным стремлением к добру и правде — из тины самодурства и из тенет, расставленных над русским народом патриархальным домостройным бытом. Ложь не созвучна правде.