Иван Панаев - Литературные воспоминания
Интересов у нас никаких не было, разговор вертелся около вседневных предметов и скоро прекращался; мы, зевая, смотрели друг на друга, как бы спрашивая: "господи! да неужели же это жизнь, которая издали казалась нам так соблазнительной?" Останавливаясь у какогонибудь ярко освещенного дома, у подъезда которого стояли экипажи, мы с любопытством и завистию смотрели на окна, в которых мелькали силуэты веселящихся мужских и женских фигур… До нас глухо доходили звуки музыки. "Как там весело! — думали мы, — счастливцы! счастливцы!.. Вот она, эта жизнь-то, о которой мы грезили, но как же достичь ее?" И не зная, как разрешить этот вопрос, понурив головы, расходились печально по домам.
— Эх, господа! — сказал мне с Языковым однажды один из наших товарищей, пребойкий и преразбитной малый, окончивший впоследствии очень трагически свое существование, — вы дрянь, какие-то вялые, запуганные, робкие, вы не умеете жить…
Погодите, вас надо расшевелить… Я вам устрою такой вечерок, за который вы поблагодарите меня.
— Когда? где? — спрашивали мы, оживляясь.
— Завтра вечером в кондитерской на Вознесенской.
— Да уж нам наскучила эта кондитерская, — возразили мы, хмуря брови.
— Ах вы, шуты! — перебил нас товарищ, — разумеется, сидеть за чашкой шоколада и за трубкой табаку вдвоем скучно… Да что тут толковать? Собирайтесь-ка туда завтра вечером, часов в 8, - эта кондитерская вам покажется раем. Я уж приготовлю вам чудесные сюрпризы.
На другой день еще до восьми часов мы явились в кондитерскую и сидели, с каким-то трепетом ожидая нашего товарища. Он не заставил нас долго ждать, поздоровался с нами и сказал нам, улыбаясь таинственно:
— Погодите, погодите… сейчас… Потом закричал:
— Карл Иваныч! — и когда кондитер явился на этот крик, он велел принести свечей и что-то шепнул ему на ухо. Кондитер значительно кивнул ему головой и сказал:
— Я уже послал. Будут, будут!
Я взглянул на Языкова, Языков на меня. Нас начала бить дрожь от страха и ожидания.
Минут через десять взошли в комнату две девицы маленького роста, очень невзрачные и одетые не совсем чисто — что-то вроде горничных или модисток… Товарищ наш встретил их криками и объятиями, усадил на диван возле нас и велел подать им шоколаду. Девицы жеманились, мы с Языковым дрожали и не смели заговорить с ними. Товарищ наш смеялся над нами и толкнул одну из девиц на Языкова, который вскрикнул и отшатнулся от нее.
В эту минуту отворилась дверь и в дверях появился квартальный с суровым взглядом…
— Это что такое? — вскрикнул он, — дебош! Сейчас все вон отсюда!
Девицы убежали; мы бросились в испуге и стыде к нашим шинелям и вышли из кондитерской, сопровождаемые угрожающим взором квартального.
Так печально окончился вечерок, который хотел задать нам наш товарищ. Он вышел из кондитерской так же смиренно, как мы, но, отойдя несколько шагов, объявил нам, что он непременно приколотит этого мерзавца квартального.
С тех пор эти кондитерские до того огадились нам, что мы даже избегали проходить мимо них.
Праздность и пустота до болезни начали томить меня, а домашние мои говорили мне:
— Вот когда ты поотдохнешь немного, надобно будет, друг мой, подумать и о службе.
От нечего делать я начал заниматься устройством своей комнаты и убрал ее с некоторым эффектом и комфортом. Я был очень счастлив при мысли, как должна будет понравиться эта комната Языкову и Кречетову. Осветив ее однажды вечером и полюбовавшись ею при освещении, я лег на диван и начал фантазировать о том, как бы сделаться литератором. При мысли, что мое имя будет в печати под какою-нибудь повестью или под каким-нибудь стихотворением, приятная дрожь пробежала по моему телу, и я ощутил потребность сейчас же написать что-нибудь… Я призадумался, и в голове моей начали слагаться стихи "К деве" на манер Языкова, который производил на меня тогда сильное впечатление. Через час было готово стихотворение в четырех куплетах. Я продекламировал его вслух и остался очень доволен его звучностию. Мне смертельно захотелось сейчас же прочесть его Кречетову… Что скажет он? Только что я подумал об этом, как раздался звонок и Кречетов явился передо мною. Я чуть не бросился к нему на шею от радости.
Кречетов осмотрел мою комнату с большим вниманием и произнес:
— О, да вы, батюшка, устроились очень мило! с эдаким эстетическим вкусом… все эти безделушечки расположены так удачно…
Кречетов опустился на мягкое кресло и продолжал похвалы моим декораторским способностям. Я прочел ему мое стихотворение.
— Славный стих, звучный, языковский! — проговорил Кречетов, взяв из моих рук тетрадку, в которую я четко вписал это стихотворение.
Он продекламировал его сам и сказал:
— У вас, батюшка, талант!.. Да, да! Продолжайте, продолжайте…
И я в самом деле продолжал сочинять почти каждый день по стихотворению, подражая всем тогдашним знаменитым поэтам, так что вскоре тетрадка была вся исписана стихами. Несмотря, однако, на похвалы Кречетова, я и не помышлял о том, чтобы послать даже лучшее, по моему мнению, из этих стихотворений в какой-нибудь журнал. Литераторы и журналисты вообще казались мне существами высшими, недоступными, с которыми вступать в сношения было бы с моей стороны неслыханною дерзостью; те же, которые печатали свои сочинения в "Северных цветах", в "Литературной газете" и в "Московском телеграфе", представлялись мне уже почти полубогами… Я писал стихи так, от праздности, и самолюбие мое было покуда удовлетворяемо похвальными отзывами моего снисходительного наставника.
Любимым чтением моим, кроме наших журналов и альманахов, были романы Вальтер-Скотта. Я перечел все их во французских и русских переводах.
В это время в Европе была в самом разгаре война классиков с романтиками. Имена французских сподвижников романтизма — Гюго, Дюма, Барбье, Сулье, Сю, де Виньи, Бальзака — начинали приобретать у нас громкую известность. Гюго своим предисловием к «Кромвелю» нанес последний удар классицизму, как выражался Кречетов, приходивший в неистовый энтузиазм от этого предисловия и всегда носившийся с «Кромвелем». От ВальтерСкотта я перешел к французским романтикам и читал их с жадностию. Борьба классицизма с романтизмом несколько раздражила мои умственные способности, давно требовавшие какойнибудь пищи. Я не задумываясь тотчас же стал под знамена романтизма, представителями которого у нас считал Полевого, Пушкина и его школу, и торжествовал победу романтиков, имея, впрочем, очень слабое понятие о том, что за звери классики. Под словом классицизм я неопределенно разумел вообще все отжившее, старое, обветшалое, и наоборот, под словом романтизм — все живое и новое, к которому начинал чувствовать инстинктивное, непреодолимое влечение. Почему возникла эта борьба? Какой смысл заключался в этом явлении? Я не мог понимать этого. В торжестве романтизма я праздновал побиение Толмачевых, Роговых, Найденовых, Зябловских, всех наших маленьких деспотов и притеснителей, упорно державшихся за свои узкие и гнилые понятьица и за свою пошлую, рабскую мораль. Все наши учителя, за исключением Кречетова, все инспектора, все гувернеры с презрением и ожесточением отзывались о новом литературном движении и считали его глубоко безнравственным. Мы считали их классиками. Этого одного уже было довольно, чтобы мы сделались самыми отчаянными романтиками.
Литературная революция, как известно, совпала во Франции с политическою революциею… И в литературе и в политике новые идеи торжествовали; но я не имел ни малейшего понятия о значении политических движений… Июльская революция не произвела на меня ни малейшего впечатления. Я слышал мельком, что Карл X прогнан и что вместо него вошел на престол Людовик-Филипп. За что прогнан один и сделан королем другой? Это меня нисколько не интересовало. Кроме литературы, ничто не трогало меня и я не имел ни о чем понятия.
После появления "Notre Dame de Paris" я почти готов был итти на плаху за романтизм.
Я узнал о "Notre Dame de Paris" из "Московского телеграфа". Вскоре после этого весь читающий по-французски Петербург начал кричать о новом гениальном произведении Гюго.
Все экземпляры, полученные в Петербурге, были тотчас же расхватаны. Я едва достал для себя экземпляр и с нервическим раздражением приступил к чтению…
Я прочел "Notre Dame" почти не отрываясь. Никогда еще я не испытывал такого наслаждения от чтения. Клод Фролло, Эсмеральда, Квазимодо не выходили из моего воображения; сцену, когда Клод Фролло приводит ночью Эсмеральду к виселице и говорит: "выбирай между мною и этой виселицей" — я выучил наизусть… Я больше двух месяцев бредил этим романом и перечитывал отрывки из него Кречетову и некоторым из моих товарищей, с которыми более симпатизировал.
Успокоясь немного от волнения, я принялся переводить последние две главы "Notre Dame", перевел их с любовию, тщательно обделал слог и прочел Кречетову. Он нашел мой перевод образцовым и посоветовал послать в "Московский телеграф". Я переписал его, еще поисправил местами и послал.