Валерий Аграновский - Вторая древнейшая. Беседы о журналистике
Это не должен быть монолог, его необходимо переливать в беседу, но не торопясь, без насилий над собеседником. Пусть он с недоумением смотрит на журналиста и даже выскажется вслух: мол, извините, ради Бога, но вы действительно корреспондент? Почему же тогда не спрашиваете?! «А нынче, можно ответить, — все наоборот. Нынче больной приходит к врачу и сам рассказывает, чем он болен и как надо его лечить». — «Вот это точно!» обрадованно поддержит собеседник, и только с этого мгновения, быть может, и возникнет долгожданный контакт, почувствовав который журналист наконец переведет дух.
В беседе должны принимать участие не манекены, а нормальные люди. Надо уметь проявлять в себе «человеческое». Когда это трудно делать, положим, из-за стеснительности — не беда, это пройдет. Но если журналист по каким-то иным причинам не может раскрыться, например боясь и не желая рисковать, — это значит, что он обладает такими «тайнами» характера, которые не помогают, а мешают ему работать. Между тем наша профессия требует совершенно определенного набора качеств, и именно таких, которые не подлежат сокрытию. Требует честности — но не лживости, порядочности — но не подлости, принципиальности но не беспринципности, доброты — но не злобности, тонкости — но не тупости, прогрессивного мышления — но не косности, сострадания — но не черствости. Наш собеседник по-орлиному зорок, от него ничего не скроешь, он за любой формой разглядит нашу суть. И если суть гнилая — провал. Тогда, как говорил мой отец, надо прощаться с журналистикой и идти торговать селедкой.
Сдается мне, что не только о технологии идет у нас речь, но что поделаешь, если в нашем деле все связано, переплетено, стянуто в тугой узел?
Второе. Разумеется, журналист может позволить себе «разговорчивость» лишь при условии психологической раскованности, при убеждении в том, что интеллектуально он, по крайней мере, равен собеседнику. Однако всегда ли есть и может быть такая убежденность? А ну, как мы беседуем с гением-академиком? Или министром, в присутствии которого попробуй-ка «раскуйся»? Или, чего доброго, с психологом? Или просто со старым, умудренным опытом, кадровым рабочим, который видит нас насквозь и никогда «не клюнет» на нашу удочку?
На что, собственно, все они должны «клюнуть»? На нашу искренность? Нашу естественность? А если «не клюнут», так и останутся «застегнутыми» на все пуговицы, — чья вина? Чья неудача?
Да это факт из их биографии! — я бы только так оценил ситуацию.
Говорят, Л. Кербелю в свое время поручили лепить бюст Ю. Гагарина, а космонавта обязали позировать. Один сеанс, второй, третий — все шло прекрасно, и Гагарин дисциплинированно сидел в кресле. А потом ему, видимо, надоело смотреть в одну точку, и он стал шевелиться. Тогда Кербель совершенно серьезно заметил: «Молодой человек, если вы действительно хотите остаться в истории, не мешайте мне работать!»
В этом анекдоте суть нашего отношения к собственной персоне. Все малое и великое, обязаны мы думать, только тогда имеет смысл, когда зафиксируется нами, пройдет через нас, через нашу газету, через наш талант! Без внутреннего ощущения того, что журналистика (равно как и хлебопечение для хлебопека, философия для философа, педагогика для педагога) на любых пьедесталах почета занимает, безусловно, первое место, делать в профессии вообще нечего. Если мы не будем уважать себя, наши претензии на уважение со стороны напрасны. Если не мы «пупы земли», то «пупами» автоматически становятся все остальные. И потому, с кем бы нас ни сталкивала судьба, с кем бы мы ни беседовали, каких бы чинов, званий, положений и интеллектов ни были наши герои, именно мы, находясь во время беседы «при исполнении», имеем перед ними приоритет. Стало быть, психологически мы должны снимать их с пьедестала, иначе никогда не получить нам творческой самостоятельности, никогда не осмыслить, не оценить происходящее.
Снизу вверх журналист не должен смотреть на своих героев. Снизу вверх еще ни один стоящий материал не делался и не писался. Ан. Аграновский как-то написал в «Журналисте», что, по его мнению, М. Горькому удалось лучше других рассказать о В. Ленине, потому что он не вытягивался перед Владимиром Ильичем на цыпочках, и крамолы в этом не было; общеизвестно, как Ленин высоко ценил Горького, и Горький это прекрасно знал.
Разумеется, говоря о равном и ровном общении с собеседником, я категорически отметаю мнимое равноправие, достигнутое развязностью, нахальством, болтливостью, пересказом сплетен, враньем о «связях» и даже правдой о них, оказывающей давление на собеседника, панибратством, «тыканьем» и т. д. Все эти приемы недостойные, я уж не говорю о том, что они могут вызвать у собеседника чувства, прямо противоположные тем, на которые рассчитывает журналист, и вот тут вина за провал становится фактом из нашей биографии.
Нет, только искренность, только естественность, предельное уважение, рыцарское благородство, интеллигентность, сдержанность, корректность и сохраненное собственное достоинство — наши помощники. Здесь очень важно не перепутать, не перейти грань, не соскользнуть с почтительности на подобострастие, со смелости на нахальство, с уверенности на самоуверенность, со всей ступни на цыпочки.
Третье. А как все же быть с перепадом знаний, реально ощутимым, когда журналист встречается и говорит с представителями других профессий? Мы все равно не станем физиками, беседуя с академиком Г. Н. Флеровым, не постигнем всех тонкостей кладки кирпича, говоря с Н. С. Злобиным. То есть решительно невозможно полемизировать «на равных» почти с каждым собеседником, что, кстати сказать, вполне естественно. Однако как же избавить себя и собеседника от ощущения неловкости, которое непременно возникает в процессе разговора? Как сохранить достоинство, если в глазах героя ты по знаниям его «ремесла» профан?
Много лет назад (в 1964 году) я, работая в «Литературной газете», напросился в командировку к физикам Дубны: группа академика Г. Флерова синтезировала 104-й элемент таблицы Менделеева. Помню, когда я приехал и явился в приемную к Флерову, там уже была дюжина корреспондентов. Я с ужасом наблюдал, что происходит: журналисты входили в кабинет академика, получали уже отпечатанный текст, написанный научным обозревателем ТАСС, и ровно через пять минут возвращались. Не скажу чтобы уж очень довольные, но и не сильно опечаленные.
«Что делать? — мучительно думал я, все ближе продвигаясь к дверям. — Как привлечь внимание Флерова, чтобы получить для газеты хоть несколько лишних слов? Как выделиться из массы, как остановить его глаз на своей персоне? Встать на голову? Сбегать куда-нибудь за гитарой и спеть шлягерную песню? Заговорить по-немецки, да еще стихами?» Очередь неумолимо двигалась, и вот передо мной распахнулась дверь. Я вошел. Г. Флеров сидел за письменным столом и довольно мило улыбался. Стопкой лежали тассовские тексты, я их сразу заметил. «Присядьте», — сказал Флеров. Я представился. Сел. «Мне нравится ваша газета. Если вас интересуют подробности открытия, прошу!» — и академик протянул мне «тассовку». «Простите, а сколько человек в группе авторов?» спросил я сдавленным голосом. «Там написано», — ответил Флеров.
И все! Я мог со спокойной совестью ретироваться. В школе мои знания по физике выше «тройки» не котировались. Между мною и академиком лежала пропасть. Однако выход, как известно, надо искать на дне пропасти! И я сказал: «Только один вопрос, Георгий Николаевич!» Академик кивнул. «Скажите, почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком или запятой?» — и показал на доску, висящую за спиной Флерова. Он тоже посмотрел на нее, испещренную формулами, потом на меня, и на лице академика появилась снисходительная улыбка врача-психиатра, имеющего дело с необратимо больным человеком. Он сказал: «Почему кружочком? А так удобней, вот почему! Берешь и прямо так пишешь — кружочек!» — «Позвольте, — сказал я с упорством маньяка, — но запятую рисовать легче!» — «Вы думаете? — заметил Флеров и на листочке бумаги нарисовал сначала кружочек, а потом запятую. — Пожалуй, — согласился он. — В таком случае по аналогии, вероятно, с планетарной системой…» В его голосе уже не было ни снисходительности, ни даже уверенности. Он определенно задумался! «Помните, — сказал он, — как у Брюсова? И может, эти электроны — миры, где пять материков… Хотя, конечно, аналогия с планетарной системой не вполне корректна, поскольку атом не круглый, скорее всего эллипсообразный, но даже этого никто не знает. Хм! Почему же мы рисуем его кружочком?» Он встал, прошелся по кабинету и нажал кнопку звонка. Вошла секретарша. «Попросите ко мне Оганесяна, Друина и Лобанова, — сказал Флеров. — И еще Перелыгина!»
Через несколько минут его соавторы по открытию явились. Академик хитро посмотрел на них, а потом сказал мне: «А ну-ка, повторите им свой вопрос!» Я повторил. «Товарищи, — сказал я, — почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком, крестиком или параллелепипедом?» У них на лице сначала появилось нечто «психиатрическое», а Флеров не без удовольствия потирал руки, как автор удачной цирковой репризы. Однако минут через десять они уже яростно спорили, забыв о моем существовании. Им было интересно! Ведь атом, содержащий ядро размером десять в минус тринадцатой степени сантиметров, увидеть человеку пока не дано, он может всего лишь условно представить его внешний вид, а если условно, то почему непременно в виде шара? «Теперь я знаю, как выглядит атом!» — открыв ядро, воскликнул, говорят, Резерфорд, но на самом деле, убедившись, что атом не примитивный шарик, а невероятно сложный мир, великий физик узнал, как он не выглядит!