Лев Троцкий - Перед историческим рубежом. Балканы и балканская война
– Да ведь вы просто разбойниками поделались! Убиваете и грабите без разбору! – воскликнул я, сторонясь с физическим отвращением от своего собеседника.
Капрал смутился. Что-то, очевидно, вспомнил, сопоставил, сообразил. И затем, чтоб оправдаться, он убежденно и веско произнес фразу, которая бросила еще более зловещий свет на все, что я видел и слышал.
– Да нет же. Мы, регулярные войска, строго соблюдаем границы и не убиваем никого моложе двенадцати лет. Насчет комитаджей не могу сказать наверное, у них дело другое. Но за армию ручаюсь.
За комитаджей капрал не хотел ручаться. И действительно, эти уже не соблюдали никаких границ. Набранные в большинстве своем из бездельников, головорезов, порочных люмпенов, вообще из отбросов населения, они убийство, грабеж и насилия превращали в дикий спорт. Дела их слишком громко свидетельствовали против них, – даже военные власти смутились кровавой вакханалией, в которую выродилось четничество, и прибегли к решительной мере: не дожидаясь конца войны, разоружили комитаджей и отправили их по домам.
Дальше я уж не в силах был выносить эту атмосферу – легких не хватало. Политический интерес и жуткое нравственное любопытство – посмотреть собственными своими глазами, как это делается, – совершенно исчезли, провалились. Осталось одно только желание: бежать как можно скорее. И снова я оказался в скотском вагоне. Глядел на необозримую равнину вокруг Скопле: какая красота, какой простор, как тут хорошо можно бы устроиться человеку, а между тем… ну, да о чем говорить, вы и сами эти мысли знаете, только тут я их с удесятеренной силой почувствовал. Отъехали от вокзала минут пятнадцать, – гляжу, шагов на двести от полотна лежит труп в феске, лицом вниз, руки раскинуты. А шагов на 50 ближе к рельсам стоят два сербских ополченца, из тех, что охраняют железнодорожное полотно, разговаривают со смехом, один указывает рукой на труп. Видимо, их работа. Дальше, только бы дальше!..
Недалеко от Куманова, на лугу подле рельс, солдаты копали огромные ямы. Спрашиваю – зачем? Отвечают – для сгнившего мяса, которое стоит тут же в 15 – 20 вагонах на запасном пути. Оказывается, солдаты совсем не являются за своими порциями мяса. Все, что им нужно, и более того берут прямо из албанских домов: молоко, сыр, мед. «За это время я у албанцев съел больше меду, чем за всю мою жизнь», – рассказывал мне знакомый солдат. Солдаты ежедневно бьют быков, овец, свиней, кур, что съедят – съедят, остальное выкидывают. «Нам совсем не нужно мяса, – говорил мне один интендант, – чего не хватает, так это хлеба. Мы в Белград сто раз писали: не посылайте мяса, – но там все идет по шаблону»…
Вот как все это выглядит вблизи: гниет мясо, человеческое, бычачье, села стоят огненными столбами, люди истребляются «не ниже двенадцати лет», звереют все, теряют образ человеческий. Война раскрывается, прежде всего, как гнусная вещь, если приподнять хоть краешек завесы над делами воинской доблести…
«Киевская Мысль» N 355, 23 декабря 1912 г.
Л. Троцкий. ДОМА
В Софию я приехал 5 октября, в день объявления войны, когда празднично светило осеннее балканское солнце, и казалось, что война состоит из песен, патриотических криков и цветов, воткнутых в отверстия ружейных дул.
Уехал я из Софии 26 ноября, когда жестокое похмелье уже вступило во все свои права. 67 тысяч убитых и раненых солдат, 15 тысяч больных – до сражения у Чаталджи, – таков подсчет доктора Мерваля, уполномоченного интернационального Красного Креста. А под Чаталджей легло не менее 20 тысяч душ. Итого: 102 тысячи выбывших из строя – около третьей части боевых сил. Такие числа очень просто и легко пишутся и выговариваются, но на деле – очень, очень тяжелые числа. Если уложить этих мертвых и искалеченных солдат в одну линию, то выйдет не меньше пятисот верст: первая пробитая маузеровской пулей голова ляжет у Николаевского вокзала в Петербурге, а сведенные холерными корчами ноги последнего солдата упрутся в ступени Николаевского вокзала в Москве. И это еще не конец. Тиф и холера не признают законов перемирия и неутомимо продолжают свою работу под Чаталджей.
Санитарная и особенно продовольственная часть поставлены у болгар отвратительно. Обольщенный легким взятием Киркилиссе, Радко Дмитриев заботился только о том, чтобы весь остальной поход приблизить к типу кавалерийской атаки. Он совершенно не принимал мер к тому, чтоб установить соответствие между наступлением армии и передвижением обозов. Провиант и перевязочные материалы никогда не поспевали и неизменно оказывались там, где в них не было нужды. Врачей не хватало, ибо чужестранцев болгары не подпускали к передовым позициям: там было слишком много такого, что приходилось скрывать от чужих глаз. Солдат, выбывший из строя, переставал существовать. Санитары были набраны из самых темных, негодных, низкопробных элементов. После первых сражений они превратились в большинстве своем в прямых мародеров. Во время сражения они держались вдали от боевой линии, и раненым солдатам приходилось целыми часами ползать в воде и грязи, – почти все время стояли дожди, – прежде чем они добирались до перевязочных пунктов. Зато, когда стихала канонада, санитары бросались на боевое поле за добычей. Они не откликались на вопли и мольбы о помощи, а бросались на мертвых, снимали сапоги, выворачивали карманы, взрезали ножами платье. Сколько ужасов наслушался я на эту тему! Санитары пинком ноги отбрасывали протянутые к ним руки раненых, которые воспаленными губами просили о глотке воды. Один солдат в софийской больнице рассказывал, как хорошо знакомый ему санитар, из одного с ним села, рванул на нем куртку так, что пуговицы полетели прочь, и стал шарить на груди и в карманах. Раненый застонал. «Я думал, мертвый», пробормотал мародер и бросился дальше. Незачем рассказывать, как «заботятся» о раненых турках. Прикалывание и прирезывание их превратилось в спорт. Один болгарский фельдшер рассказывал про другого, как тот после окончания боя отправлялся на охоту с хирургическим ножом в руке и с наслаждением, не торопясь, прирезывал одного раненого за другим. «Сегодня восемь душ зарезал», рассказывал он, возвратясь.
В начале войны болгарский генеральный штаб неоднократно сообщал в своих бюллетенях, что турки, отступая, покидают на произвол судьбы своих раненых, и заботиться о них приходится болгарскому Красному Кресту. В Княжеве, под Софией, лежит, действительно, несколько сот раненых турок под наблюдением отряда английского Красного Полумесяца. Но за вычетом этого небольшого, на показ сервированного оазиса, где они, те многие тысячи раненых турок, о которых оповещал Европу болгарский штаб? Все они легли жертвами мер «к ускорению транспорта». Если верны были сообщения болгарских официальных бюллетеней, что раненые турки нередко убивали наклонившихся над ними болгарских санитаров, то объяснение этому чудовищному турецкому «зверству» напрашивается само собою: раненые просто защищались от санитарного ножа, занесенного над ними для последней операции.
Выше уже сказано, что болгарские раненые страшно страдали от полной дезорганизации тыловой службы. Они по четыре-пять и более дней оставались без перевязки. В ранах заводились черви. А иностранные врачи шатались по Софии без дела из кафе в кафе. «На передовых позициях у нас своих врачей довольно», – отвечал приезжим доктор Молов, заведывающий болгарским Красным Крестом. По три дня раненые оставались в дороге без всякой пищи, без куска хлеба. Один интеллигентный ополченец, охранявший железнодорожное полотно за Ямболем, рассказывал мне, как сотня раненых, голодавшая трое суток, поела сырой и недоваренной пшеницы: большинство погибло в страшных желудочных страданиях. Много, очень много таких рассказов передавалось в Софии за последнее время из уст в уста. Под Чаталджей погибает ежедневно 25 – 30 человек от холеры. В то время как дипломаты съезжаются в Лондон, чтобы прикинуть на счетах кровь и срам войны, болгарская армия остается у Чаталджи – вместе с тифом, дизентерией, ревматизмом, холерой и вшами.
– Вошь – это страшная вещь, – рассказывал мне накануне моего отъезда один интеллигентный болгарский доброволец, по болезни вернувшийся в Софию, – это, может быть, самая страшная вещь на войне. Не моешься неделями, не меняешь белья, спишь в сапогах и шинели, все насквозь мокрое, гнилое, вонючее. Вошь облепляет тебя со всех сторон. Это – страшная, страшная вещь. Гниешь заживо. Когда в походе или под огнем – еще ничего. А ночью невыносимо. Особенно памятна мне одна ночь. Я перед тем двое суток глаз не сомкнул: шли спешно, по ночам тревога. На третью ночь был отдых. Лежали мы в одной избе покинутой, человек двадцать пять нас было. Усталость была неописуемая, каждый вершок тела хотел спать до смерти. Отогрелись мы в грязных своих отрепьях, – вошь зашевелилась. Что это за мука, господа, что за мука! Ты уже не свой, а их. Истребляют тебя со всех сторон одновременно… Я, признаюсь вам, плакал, как ребенок, от бессонницы, стыда, унижения и обиды. Нельзя так поступать с человеком, с телом человеческим. Нельзя… Это подлость!.. Если б этих международных дипломатов, которые ежедневно принимают душистую ванну, если б их на три дня, только на три дня, посадить в такие мокрые, разваливающиеся, вшивые лохмотья, – какая это была бы для них спасительная школа!