Алесь Адамович - ...Имя сей звезде Чернобыль
Старик при лошади охотно подтвердил:
— А как же, на то она Белоруссия. Только и ее мелиорация поджелтила. Думали, болото, вода беда. А теперь без воды беда еще большая. Сушь, песочек.
Вздохнул и философски закончил:
— Потому и этот Чернобыль, что человеку всего мало! Поинтересовался:
— Что, старикам везете, внученька?
Ласково засмеялся. Ане впервые за последние дни стало хорошо, и она даже улыбнулась.
— Мужева родня, они белорусы, деревня Замошье, — сообщила всё так, будто едет в обычный отпуск и Костя где-то там, дожидается ее.
— Это хорошо, дочка. Дети должны жить там, где трава. И молочко тепленькое.
19. Идет по песчаной (ноги тонут, как в муке) улице полесской деревни. Столетние дубы — как огромные, добродушные домашние животные, они на каждом огороде, почти у каждой хаты, Улица широкая, дома вразброс. Как в той же Припяти. Но там, в городе, это новая планировка, а здесь само так получилось, сложилось — из-за послевоенного безлюдия. Деревни сожгли, людей выбили или сожгли в амбарах, в церквах, и потому немногие уцелевшие, вернувшиеся из леса, из партизан или из армии, строились не улицей, а каждый где удобнее, некоторые на пепелище родной хаты. Аня сворачивает во двор с колодезным журавлем, где хороший сад, но хатенка маленькая, какую осилили после войны.
— Ой, детки, вы приехали? — среди двора старушка, тоже очень маленькая. Она кормит индеек, индюков, грозно, сердито снующих у ее ног.
— А Костик? — спросила тут же. — Не приехал?
Аня целует ее и молчит. Хотя и готовилась всю дорогу, но никак не может изобразить беззаботность, начать говорить неправду. Выдавила из себя:
— Его забрали… он уехал в Москву.
— Что? Так плохо?
— Нет, почему! Он не один, их много поехали, — ничего другого не смогла сказать.
— Ну что ты гостей держишь у порога? — голос деда. Вот он не на маленькую хатку свою похож, а на дубы, что на огородах. — Зови в хату, а потом расспрашивай.
— Я сон видела, — обреченно говорит мать.
— У нее сон заместо телевизора, — старик всё старается помочь Ане обмануть и его тоже.
— А уже и по телевизору показали, — старуха снова о том же.
— Уже показывали? — удивилась Аня.
— Ага, ваш город. Ничего, живут люди, — пояснил старик.
— Это было вчера, — тихо сказала Аня.
— И эту, как ее, станцию, на которой Костя работает, — напомнила мать Кости.
Этот разговор все трое внесли и в избу, вместе с сумками Ани.
Старушка тотчас захлопотала, как и принято, в белорусской деревне, накормить гостью. Побежала в сени, в погреб, вернулась с кувшином молока, огромной глиняной миской.
— Свеженькое.
Желтенькую сметану размешивает с творогом:
— Свеженькое всё. Не то, что у вас там. Подзадержалась там за дверью, старик наклонился к Ане,
шепотом спросил:
— Что с Костей? Скажи. Мне можно.
— Я не знаю. Правда, не знаю, папа, — и заплакала.
Но снова вбежала старушка, подозрительно оглядела обоих. Всё уговаривает:
— Ешь, детка, тебе надо за двоих.
— А может, и за троих. В моем роду и тройня бывала, — бодро сообщил дед.
— Мы с ним после войны побрались, поженились, — очень просто пояснила старушка. — Осиротила нас война. Его жонку, моего мужика забрала война. Детей у него трое сожгли и моих хлопчиков тоже. Хотя, что я, я уже тебе рассказывала. И не раз! А у нас с ним один только Костик. Как глаз во лбу.
Снова повернула разговор на то, что мучит ее. Смотрит на Аню умоляюще: просит и боится правды.
— Хотели больше деток, чтобы всех вернуть, а вот, только один. Что ж он телеграмму не отобьет? Из Москвы.
— А сколько было молодежи до войны! — вздохнул старик.
— И рыбы в озерах.
— Ну, тебе бы только рыба! — отмахивается старуха.
20. Вечерний телевизор, в избе полумрак. Старик и Аня сидят на деревянной лаве смотрят передачу, бабка стоит, чтобы лучше разглядеть.
— Довоенные детки все снятся, сколько живу. А Костик вот ни разу. А как молю Бога!
— Тише! — прерывает ее старик.
На фоне (фотография) атомной станции, но целехонькой, какой-то человек объясняет значение и перспективы атомной энергетики. Что и самая выгодная, и прогрессивная, и экологически чистая. Старуха смотрит на него, не понимая, почему он — ничего о ее Косте, а всё о «перспективах» да об энергии.
21. Спит изба, а за окнами гудят, фарами, светом хлещут по окнам машины. Свет ползет по печке, по стенам, потолку. И как на экране телевизора, начинают выступать, проявляться из ползающих теней какие-то фигуры, оживать сны. Стариков сны — из военного времени. Горящая и кричащая, вопящая к небу церковь — там люди. Людей собаками загоняют в амбар…
И тут же — тихая, широкая река, на траве качается, смеясь. Костя, а вокруг бегает лохматый пес и радостно лает.
А это, похоже, сон не родившегося Аниного ребеночка: какие-то вялые, как водоросли в воде, движения, или это щупальцы, или змея?.. Да, змея, раскрытая пасть, неподвижные глазки, а напротив — раздувшаяся от страха, лягушка, лапы расставила, упирается, сопротивляется влекущей ее силе, но не назад, а вперед ползет. Капли пота, как ужаса капли, на бугристой ее коже. И кричит, совершенно по-детски кричит; человеческим крином.
И тут же — полет в небе, свободный, счастливый. Ане хорошо в небе. Только вот платье надо придерживать, ветер с ним балует, ей неловко, стыдно. Под нее подплывает здание АЭС, знакомая почерневшая крыша, нет, это уже похоже на кратер вулкана, черное грозное чрево. И там кто-то лежит. Кто-то в белой рубахе на черном, лицом книзу.
— Костя! — крик Ани.
— Что, что ты, детка? — проснулась и старуха. — Или тебе тоже война снится?..
22. Утро. Аня одна в избе, у старого зеркала, что висит на стене недалеко от икон с белыми вышитыми рушниками. Рассматривает себя, лицо свое, покрытое пятнами, руки — какие это пятна? Те, что всегда, носили беременные женщины, как природную отметину, знак обновления организма накануне великого таинства рождения жизни? Или же она уже помечена тленом, Чернобылем? А значит, и ребенок! Там, в ней.
Видит в окно, как за забором прошел человек с дозиметром, на ходу провел своей металлической палкой по веткам садовых деревьев.
Вошла старуха:
— Ох, детки, столько новых людей понаехало! Беженцы оттуда, от вас. Как в войну, Господи! Пойдем и мы возьмем какую-нибудь семью. Места хватит; проживем, не привыкать в тесноте.
И старик зашел в избу.
— Хоть бы не пыхкал своей люлькой! — накинулась на него старуха. — Может, ребеночек не любит.
Старик, как пойманный, выдернул люльку изо рта.
— Ничего, папа, ничего, курите! — заступилась Аня.
— Я что! А вот Чернобыль, говорят, пыхкает. Не уймется никак. Сколько людей по свету разогнал.
— Что, такой большой, этот атом? — спросила у Ани старуха. — Бегут люди, как от чумы!
23. Деревенская, утопающая в песке, разбитая скотом, разъезженная машинами, тракторами, комбайнами площадь (за оградой вся эта техника громоздится на виду здесь). Тут же здание почты и правления колхоза. Чуть поодаль — школа. Несколько огромных, как нездешние животные, городских автобусов, которые и привезли беженцев, «чернобыльцев». Они толпятся с вещами у школы, там много и местных жителей. Какая-нибудь бабка, забрав с собой приезжую семью, а то и две, гордясь перед соседями, что у нее сразу так увеличилась родня, ведет их за собой. И действительно счастлива: у нее, может быть, родни-то и нет, война обрубила все корни. А тут сразу объявилось полдюжины внуков. Даже лозунг успели написать, растянуть между двух сосен: «По-братски, по-партизански разделим общую беду с чернобыльцами!»
И тут же на стенах почты и правления плакатики, бумажки, или мелом написано — зов потерявших родных, близких в горячке эвакуации; «Мы в соседней деревне Копачи. Сидоренко Остап и Огрипина». «Мама, я тебя ищу! Мы тебя ищем! Оля, Катя Чудаковы. Ищи нас у тети Франи». «Кто из деревни Каменка Брагинского района? Отзовитесь!»
Тут же зеленая машина, к которой льнет заинтересованная толпа местных жителей и эвакуированных. Две девушки в белых халатах, не вылезая из машины, измеряют «рентгены», «миллирентгены», «рады» — слова эти нет-нет, да и прозвучат в толпе: то бабка старая изречет («Ой, этих рангенов столько, столько объявилось! Люди говорят!»), то пацан (приставил палку к животу такого же, как сам: «Тысяча рентген! Жить будешь, но на карачках!»). Многие люди еще только эхо тревоги несут в себе, и не страх, а возбужденность, оживление на их лицах. Смотрят, как замеряют девушки в халатах невидимую опасность, верят и не верят, что она есть, настигла их.
Девушка, подносящая металлический штырь с наконечником к чьему-то животу, к шее, к детским ботиночкам, говорит, произносит одинаково бесстрастно, не пугая и не ободряя, а, лишь констатируя: «Чисто», «Грязно», «Грязно», «Чисто»…