Журнал Наш Современник - Журнал Наш Современник №11 (2002)
Зачем выискивать вычурные сюжеты? Надо писать ежедневное, то, из чего состоит наша жизнь.
Вчера шел в баню на Маяковке, пересек улицу Заводскую, увидел толпу людей на остановке и подумал: какая, в сущности, грустная вещь — ожиданье троллейбуса.
Это жизнь в ожидании жизни — это ошибка, которую мы повторяем снова и снова. Лица с тоской и надеждой повернулись в ту сторону, где над улицей, упираясь в тяжелые провода, должны появиться рога токосъемников. А их нет и нет. Не видно водителя за огромной “баранкой”, не трещат искры, не слышно того подвывания, с которым троллейбус разгоняется от светофора. И люди, поддавшись коварному демону ожидания, в эти тягостные двадцать минут как бы совсем отказались от жизни. Как мне знакомо это томленье — сколько раз я и сам попадал в его сети!
Есть испанская поговорка: “Расставанье — маленькая смерть”. А ожидание — то ожидание, когда забываешь о жизни, протекающей здесь и теперь, в настоящем — это маленькое самоубийство. И хочется крикнуть: “Опомнитесь, группа самоубийц на троллейбусной остановке! Очнитесь, развейте тяжелые чары — живите...” Ведь жизнь протекает и здесь, среди нас. Вот трехлетняя девочка, не выпуская материнской руки, носком голубого сапожка с увлечением роется в лужице — пока ее мать, со страдающим выраженьем лица, пытается разглядеть троллейбус. Вот мой сверстник, хмельной мужичок — выпил, небось, граммов двести, и теперь потеплевшим, растаявшим взглядом смотрит на низкие, быстро бегущие тучи, на крыши домов, над которыми ветер качает антенны, и, верно, думает: “Хорошо!” А вот двое мальчиков лет десяти, беззаботно смеясь, натыкаясь на взрослых — бегая между ними, как между деревьями, — поочередно гоняются друг за другом. Вот уж кому наплевать на троллейбус — чья жизнь целиком в настоящем...
Долгожданный номер “шестой” наконец-то подкатывает к остановке. Толпа возбужденно гудит — и, как волна, ударяется о жестяной синий борт. Слышатся крики и ругань. Троллейбус, которого ждали с таким нетерпением, вызывает у всех почти ненависть. Внутри теснота, давка. С трудом сходятся ширмы дверей — и машина, уныло гудя, разгоняется вдоль по улице.
А для нас, для всех тех, кто набился в его жестяное нутро, начинается следующий цикл ожидания: когда же мы наконец-то доедем? Качаясь на поворотах, тупо уставясь в туманные стекла, мы ждем, ждем и ждем — мы опять совершаем свое ежедневное маленькое самоубийство. И, в конце концов, мы, конечно, дождемся — известно, чего...
Еще с детства испытывал странную робость, заглядывая к часовщику. Помню, красивый азербайджанец, работавший на Маяковке, как бы снисходил до клиентов, совавших в окошко остановившиеся часы.
— Посмотрим, посмотрим... — глубокомысленно говорил часовщик.
Он сдвигал очки к темени, вставлял в глаз какую-то черную штуку — но начинал осмотр почему-то другим, близоруко прищуренным глазом. Приставив к часам блестящие стройные ножки пинцета, он в несколько быстрых движений откручивал крышку. И открывалась бездонная прорубь, снимался люк с потайного колодца, в котором — вы только подумайте! — жило время... Это был его, времени, заколдованный замок — блестели башни и шпили церквей, крепостные зубцы, — но покуда все было безжизненным, оцепенелым. Часовщик, как громадная черная птица, парил над тем замершим городом. Он осматривал улицы, площади, зубцы стен — но нигде не встречал даже признака жизни.
— Мне все понятно... — клекотал вдруг вещун-часовщик. — Но все же ответьте: что вы с ними сделали?!
Мастер гневно, стеклянным сверкающим глазом прожигал мне чело.
— Роняли? — его голос звучал, словно голос судьи. Я сокрушенно кивал.
— Так я и думал! — торжественно восклицал часовщик.
Он брал отвертку, плотней вставлял в глаз монокль и начинал колдовать. Замок времени лихорадило землетрясение: он качался, дрожал на пяти буграх пальцев, его крыши и стены звенели от тяжких ударов отвертки.
И вдруг словно сотни сверкающих блох одновременно выскакивали на крепостные зубцы — начиналось всеобщее мелконервическое движенье. Эти мелкие блохи плясали в немыслимо сложных, цеплявших один другого, кругах-хороводах, они бесновались, мелькали — они размножались в недрах оживших часов! И колдун-часовщик, опасаясь, как бы те насекомые не разбежались, завинчивал крышку. А блохи, я слышал, шуршали, царапали корпус часов — и понемногу, одна за другой, по секундной, без устали скачущей стрелке выбирались и спрыгивали наружу...
Пока часовщик огрызком синего карандаша заполнял квитанцию, я осматривал его сумрачную каморку. Боже, сколько здесь было часов — сколько здесь жило блох времени! На стенах и тумбочках, полках, на столе под зеленою лампой — всюду дергалось, мелко дрожало, шептало и бредило время. И отсюда, из этой каморки, блохи времени выбирались наружу: они кусали людей и животных, деревья и птиц, грызли камни — но ничем не могли утолить свой чудовищный голод.
Получив часы, я поскорей отходил от окошка. Казалось, если я постою там еще пару минут, то весь, с головы и до ног, буду облеплен незримыми насекомыми. Нет уж, спасибо: мне хватит и собственных, тех, что живут в золотистой коробочке на запястье.
Меня и они-то когда-нибудь загрызут-закусают...
И он сам, и его жизнь полны тайны. Демьяна порой видишь в разных местах Калуги: или на рынке, где торгуют скобяной ржавой мелочью, или в автобусе номер тринадцать, а то возле будки “Прием стеклотары”. Он всегда чем-то занят: несет громыхающий звонкий мешок, деловито копается в мусорном баке, катит тележку с какой-нибудь рухлядью. И всегда поражает та мощь, тот напор, с каким движется этот старик. Он идет, чуть подавшись вперед, подседая на кривоватых ногах: разлетаются полы его в клочья порванного тулупа, седая борода перекошена набок, и жаром пышет багровое, пьяное, радостное лицо...
Однажды судьба свела меня с ним за одним костром. И Демьян рассказал, что ему довелось воевать еще на Курской дуге, под Прохоровкой, — против танков Гудериана. Он, рядовой полка “самоходок”, был ранен там в ногу. Во время рассказа на дремучем лице старика метались блики огня, сощуренных глаз почти не было видно. Говорил он напористо, смачно и крупно. И, помню, меня посетило тогда чувство непобедимости этого человека. Надо же: он воевал с Гудерианом, Гитлером, “третьим” рейхом... И где сейчас эти гитлеры-гудерианы? А Демьян — вот он, жив, пьян и весел.
Правда, он теперь бомж. За ничтожные деньги какие-то жулики выманили у него квартиру. Сколько-то времени Демьян пожил у знакомой старухи; потом она умерла, и он, в свои семьдесят пять, оказался на улице.
Но все же Демьян, этот спившийся, нищий, бездомный старик, и сейчас — победитель. Одинокий и старый, без крыши над головой, он продолжает упорно шагать в темноту, и все длится и длится его безрассудная, радостная атака! Снег визжит под его башмаками, бутылка “боезапаса” торчит из кармана тулупа, клочья седой бороды обросли мохом инея, пар валит из клокочущей, темной дыры его рта... Вы подумайте: он-то живет, он воюет на самом краю бытия, в шаге от смерти, не просто в окопах передовой — но в состоянии непрерывного наступления! Это не то что мы с вами, окопавшиеся в тылу: нас отделяет от ужаса смерти то дом, то семья и работа. У Демьяна же нет никакого прикрытия. Он гол — он живет на ладони у Бога. Он живет и — великий солдат! — он воюет за нас, вместо нас. А мы робко бредем позади, за Демьяновым кряжистым, мощным, упрямо шагающим телом. И пока продолжается его яростный бой с темнотой — нам всем как бы дана передышка...
На Театральной, рядом с книжным развалом, есть два заведения: они расположены через стенку, впритык. Над одним зеленеет вывеска и курчавится надпись: “Пивнушка”. Густой запах хмеля течет из дверей и вливается в реку улицы. Женщины, проходя здесь, морщат носы; мужчины же словно слышат манящий и дружеский оклик: “Куда ж ты, приятель? Постой, заверни...”
Мы завернем. Встанем в очередь, услышим родной, усыпляющий говор и увидим глаза — то веселые, то несущие муку похмелья, то злые, то добрые, — всякие. Но в каждом взгляде будет особое выражение успокоения — какое и возникает-то только в пивной, усыпляет при слабом мерцании мокрых граненых бокалов. В атмосфере пивной возвращаешься вспять, в родовые глубины, припадаешь к земле, пьешь ее соки и дышишь ее испареньями — сладкой горечью хмеля. Пивная порой представляется неким колодцем, проделанным в недра земли, в ее беспробудное оно, в ее нескончаемо-долгие сны. Да, пиво тянет к земле...
А рядом, за стенкой — “Кофейня”. У нее иной запах — кофейный тревожащий аромат режет пивные тяжелые волны, как киль корабля разрезает зеленую воду. Здесь чисто, уютно, звучит европейская тихая музыка, здесь за стойкой ряды разноцветных бутылок, здесь бывают красивые женщины... Это совсем другой мир. Заходя сюда, я себя чувствую чужаком, эмигрантом, почти дезертиром. Душа говорит: “Твое место не здесь, а в “Пивнушке” — там твоя родина, жизнь и судьба”.