Иван Панаев - Литературные воспоминания
— Точно так, ваше превосходительство.
— Не угодно ли пожаловать ко мне в кабинет?..
Мы вошли туда…
— Милости прошу, — сказал директор, — не угодно ли вам сесть?
И сам сел к своему столу.
— Что вам угодно? — спросил он.
Сухой, вежливый тон свысока несколько смутил меня.
Кажется, я сделал величайшую глупость", подумал я; однако ретироваться было уже поздно, и я не без смущения объявил ему, что желал бы получить место Загоскина.
Когда я произнес это, я видел, что лицо его превосходительства подернулось иронией, пришел от этого в еще большее смущение и, если бы можно было, убежал бы от него без оглядки, не дождавшись никакого ответа…
— Как… я не дослышал… что такое? Какое место? — произнес директор, устремляя на меня резкий взгляд.
Я, проклиная внутренне свою доверчивость, повторил глухо: "место директора московских театров".
Его превосходительство так улыбнулся, что я не знаю, чего бы я ни дал в эту минуту, только бы не видать этой улыбки.
— Какое же вы имеете право претендовать на это место? — спросил он, — вы знаете ли, что это генеральское, очень важное место?
Я не совсем связно отвечал ему, что так как Загоскин, вероятно, получил это место вследствие своей литературной известности, то я полагал, что, пользуясь также некоторою литературною известностию, могу надеяться…
Но директор прервал меня с явною досадою…
— Напрасно вы думаете, что Загоскин имел это место вследствие того, что сочинял романы… Покойный Михайло Николаич был лично известен государю императору, — вот почему он был директором. На таком месте самое важное — это счетная часть, тут литература совсем не нужна: она даже может вредить, потому что господа литераторы вообще плохие счетчики. На это место, вероятно, прочат человека опытного, знающего хорошо администрацию, притом человека заслуженного и в чинах…
Я сидел как на иголках. При этих словах я вскочил со своего стула и начал неловко извиняться и оправдываться в том, что обеспокоил его превосходительство.
— Ничего, ничего, — проговорил он, — я сожалею, что не могу быть вам полезным, но я вам должен сказать откровенно, что вам никак нельзя было претендовать на такое место…
Я не знаю, как я вышел от директора…
— Ну, нечего сказать, славную штуку сыграли вы со мной, — сказал я моему знакомому, посоветовавшему мне отправиться к директору, и передал ему, какой прием был сделан мне.
— Скажите! — отвечал он добродушно: — а я ведь, право, думал, что он, как литератор, примет вас, нашего первого романиста, с распростертыми объятиями и готов будет все сделать для вас. Вот как иногда ошибаешься в людях! Ну кто бы мог это предвидеть? Ах, как жаль, как жаль!.. Да я и представить себе не могу, кого же они назначат на это место? Я всетаки убежден, что оно, по всем правам, принадлежит вам".
Лажечников не столько досадовал на директора канцелярии и на господина, посоветовавшего ему итти к нему, сколько на самого себя, и сам подсмеивался над своею доверчивостию и наивностию… ….
Немногие даже из замечательных людей сберегают до старости то живое начало, ту смелость духа, те благородные стремления, которые одушевляли их и давали им силу в молодости. На таких старичков, благословляющих, а не клянущих новые поколения, смотреть легко и отрадно. Они одушевляют юность на подвиги и вселяют в нее ту веру, без которой мертвы дела.
Но зато ничего не может быть жалче и печальнее, когда видишь человека, разбитого жизнию, бессильного, пережившего самого себя, старающегося насильно удерживать за собою власть, принадлежавшую ему некогда по праву, человека, прикидывающегося молодцом, когда уже ноги дрожат и изменяют ему на каждом шагу, и с злобною завистью отрицающего действительную силу, проявляющуюся в новом поколении… Такое зрелище представлял, к сожалению, в последние годы своей жизни некогда сильный литературный боец, под влиянием которого воспиталось почти все наше поколение. Я говорю о Полевом.
Если бы он после рокового произвола, обрушившегося над ним, присмирел поневоле и продолжал бы честно и смиренно трудиться с единственною целию поддерживать свое многочисленное семейство, имя его осталось бы незапятнанным в истории русской литературы. Но Полевой с испугу поспешил употребить слабые остатки своего таланта на угодничество, лесть, которых никто от него не требовал; беспрестанно унижал без нужды свое литературное и человеческое достоинство, протягивая свою руку людям отсталым, пошлым защитникам тех принципов, против которых он некогда ратовал, отъявленным негодяям, и — что всего хуже — с завистливою ненавистию отвернулся от нового поколения. Я редко бывал у Полевого, он знал мою дружбу с Белинским и потому был очень осторожен при мне, но, несмотря на это, не мог скрывать своего недоброжелательства к нему. Он не мог простить Белинскому того, что тот пользовался любовию и уважением молодежи в той же степени, если не более, какими пользовался некогда он… Ему хотелось показать, что Белинский приобрел значение не по праву, что он не имеет для критика достаточного образования, не владеет тактом и мерой, "хотя бесспорно отличается большою бойкостию пера"…
— Да и на нынешнюю молодежь-с, — прибавлял он, — угодить, ей-богу, не так трудно…
Она нетребовательна-с… Это не то, что молодежь нашего времени-с…
Я не спорил с Полевым. Это было бы напрасно. Полевой, кажется, успокоивал свое уязвленное, больное самолюбие такими невинными парадоксами до конца жизни.
Хотя он совершенно потерял в последние годы свое литературное значение и популярность, но смерть его всех на мгновение примирила с ним. Полевой, восхвалявший романы частного пристава Штевеиа, писавший «Парашей-Сибирячек» и другие тому подобные произведения, был забыт.
В простом деревянном гробе, выкрашенном желтою краскою (он завещал похоронить себя как можно проще), перед нами лежал прежний Полевой, тот энергический редактор "Московского телеграфа", которому мы были так много обязаны нашим развитием.
Полевого отпели в церкви Николы Морского. Церковь была набита битком. Все почти литераторы присутствовали на его похоронах. Гроб его студенты несли до кладбища на руках.
Полевой, впрочем, скоро после похорон был забыт, как забываются все люди, имеющие несчастие умереть еще заживо.
Перед этим уже многие литературные деятели прежнего времени, о которых упоминал я в 1-й части моих «Воспоминаний», окончили свое земное поприще… Умерли Свиньин и Воейков, к удовольствию г. Краевского. Их смерть сделала его собственником "Литературных прибавлений" и "Отечественных записок". Г. Краевский был счастлив на журнальные вакансии, как Скалозуб…
Воейков, говорят, за четверть часа до смерти так же хитрил и лицемерил, как всю жизнь. За ним ухаживала в последние минуты какая-то девушка. Он беспрестанно просил пить, и всякий раз, когда она подносила ему питье, он, щипал ее и схватывал за волосы.
Чтобы избежать этого, девушка поставила перед ним стакан на стол и уже не подходила близко к постели… Воейков начал стонать, кряхтеть, охать, жаловаться на свое беспомощное положение, клялся, что не может поворотить ни рукой, ни ногой, и слабым, умоляющим голосом обратился к девушке, прося, чтобы она Христа ради поднесла ему стакан к губам…
Но лишь только она исполнила его желание, он приподнялся с постели, снова с ожесточением схватил ее за волосы и упал, ослабевши от этого усилия, на постель.
Через четверть часа после этого он снова и сильнее прежнего начал стонать, охать и звать к себе девушку, говоря, что он умирает…
Она не поверила. Он прохрипел и остался недвижим. В этот раз это было уже не лицемерие, а действительная смерть; но девушка еще долго не решалась подойти к постели умершего, все думая, что Воейков притворяется умирающим…
После смерти Полевого, кое-как поддерживавшего "Сын отечества", в нашей журналистике осталось только два видных органа: "Библиотека для чтения" Сенковского, выдыхавшаяся и терявшая с каждым годом подписчиков, и "Отечественные записки" Белинского, успех которых возрастал с каждым годом… Все талантливые люди из нового поколения, появлявшиеся в Москве и Петербурге, присоединялись к "Отечественным запискам". Булгарин в своих субботних фельетонах тщетно употреблял всевозможные усилия, чтобы поддержать "Библиотеку для чтения" и убить "Отечественные записки", но он сам, не замечая того, с каждым годом утрачивал свой авторитет, потому что поколение, веровавшее в него, старело, теряло вес и сходило со сцены. Его протекции и рекомендации потеряли всякую силу. Г. Каменский выхлопотал дозволение возобновить журнал С. Н. Глинки "Русский вестник"; Булгарин принял г. Каменского и будущий его журнал под свою протекцию, кричал из всех сил: "подписывайтесь, подписывайтесь на "Русский вестник"… Я отвечаю, что журнал будет превосходный" и т. д. Но по выходе первой книжки "Русского вестника" журнал этот должен был прекратиться за неимением подписчиков.