Светлана Аллилуева - Дочь Сталина. Последнее интервью
Но перед смертью ей все же захотелось исповедаться хотя бы мне, и она рассказала мне тогда все о маме. У нее была когда-то, до революции, своя семья, потом муж ушел на войну и в тяжелые голодные годы не захотел вернуться. У нее умер тогда младший любимый сын ее, и она прокляла навсегда мужа, оставившего их одних в голодной деревне. Позже, узнав, где она теперь служит, муж вспомнил о ней и с истинно мужицкой хитростью стал бомбардировать ее письмами, намекая о желании вернуться, - у нее уже была тогда своя комната в Москве, где жил ее старший сын. Но она была тверда, она презирала своего бывшего мужа. «Ишь, - говорила она, - как плохо было, так исчез, и сколько лет ни слуху ни духу. А теперь вдруг заскучал! Пускай там без меня поскучает -мне сына надо выучить, и без него обойдусь». Муж тщетно взывал к ней в течение многих лет. «Напрасно я царскую фамилию на скотскую променяла», - говорила она, не отвечала ему. Тогда он научил своих двух дочек - от второй жены - писать ей и просить денег -плохо, мол, живем. Дочки писали ей и присылали свои фотографии - выпученные глаза, тупые лица. Она смеялась: «Ишь, косоротых каких напек!» Но тем не менее «косоротых» жалела и регулярно посылала им денег. Кому только еще из своей родни не посылала она денег.
Когда она умерла, на сберегательной книжке у нее оказалось 20 рублей старыми деньгами. Она не копила и не откладывала. Бабуся держалась всегда очень деликатно, но с чувством собственного достоинства. Отец любил ее за то, что у нее не было подобострастия и угодничества, - ей все были равны - «хозяин», «хозяйка»; этого понятия было для нее достаточно, она не вдавалась в рассуждения - «великий» это человек или нет и кто он вообще. Только в семействе Ждановых назвали бабусю «некультурной старухой», - я думаю, что такого неуважительного прозвища она никогда не получала в дворянских семьях, где служила раньше. Когда во время войны и еще до нее вся «обслуга» нашего дома военизировалась, пришлось и бабусю «оформить» соответствующим образом, в качестве «сотрудницы МТБ» - таково было общее правило. Раньше деньги ей платила просто сама мама. Бабуся очень потешалась, когда приходила военная аттестация «сотрудников», и ее аттестовали как. «младшего сержанта». Она козыряла в кухне повару и говорила ему «есть!» и «слушаюсь, ваше-ство!». И сама восприняла это как дурацкую шутку или игру. Ей не было дела до дурацких правил - она жила возле меня и знала свои обязанности, а как ее при этом аттестуют - ей было наплевать. Она уже насмотрелась на жизнь, видела много перемен - «отменили погоны, потом снова ввели погоны» - а жизнь идет своим ходом, и надо делать свое дело, любить детей и помогать людям жить, что бы там ни было. Последние годы она болела все время, сердце ее было подвержено постоянным стенокардическим спазмам, а кроме того, она была ужасно тучной. Когда вес ее перевалил за 100 кг, она перестала подходить к весам, чтобы не расстраиваться.
Тем не менее, она не желала отказывать себе в пище, ее гурманство с годами превращалось просто в манию. Она читала поваренную книгу, как роман, все подряд, и иногда восклицала: «Да! Правильно! Вот и мы у Самариных пломбир так делали и еще в середину стаканчик со спиртом ставили и зажигали и выносили к столу в темноте!»
Последние года два она жила у себя дома, на Плотниковом, с внучкой, и ходила гулять на скверик Собачьей площадки; там собирались арбатские пенсионеры, и вокруг ее был настоящий клуб: она рассказывала им, как она делала кулебяки и рыбные запеканки. Слушая ее, можно было насытиться одним только рассказом! Она называла все предметы вокруг себя, особенно пищу, уменьшительными именами - «огурчики», «помидорчики», «хлебушек»; «сядь, почитай книжечку»; «возьми карандашик». Погибла она в конце концов из-за своего любопытства. Как-то сидя у нас на даче, она ждала, что покажут по телевизору - это было ее любимейшее развлечение. Вдруг объявили, что сейчас будут показывать приезд У Ну, и встречу его на аэродроме, и что встречать его будет Ворошилов. Бабусе было страшно любопытно, что это за У Ну, да и Климента Ефремовича ей хотелось посмотреть, «сильно ли постарел», и она ринулась бегом из соседней комнаты, забыв про возраст, про вес, про сердце, про больные ноги. На пороге она споткнулась, упала, расшибла руку и очень испугалась. С этого началась ее последняя болезнь. Я видела ее за неделю до смерти - ей хотелось «судачка свеженького», она просила достать. Потом я уехала, и 4 февраля мне позвонила ее внучка и, плача в телефон, сказала, что «только я отвернулась на минуточку, форточку открыть - бабушка просила, - а обернулась к ней - она уже не дышит!» Странное чувство отчаяния охватило меня. Казалось, уж все мои родные умерли, кого только я не потеряла, - надо бы привыкнуть к смертям, - но нет, мне так больно, как будто отрезали кусок моего сердца. Мы посовещались с ее сыном и решили, что бабусю надо непременно похоронить рядом с мамой, на Новодевичьем. Но как это сделать? Мне дали несколько телефонов разных начальников в Моссовете и в МК, но дозвониться было невозможно, да и как я им объясню, что за человек бабуся? Тогда я ринулась звонить к Екатерине Давидовне Ворошиловой и сказала ей, что умерла моя няня. Бабусю все знали, все уважали. Сразу подошел к телефону Климент Ефремович, заахал, огорчился. «Конечно, конечно, -сказал он, - только там ее и хоронить. Я скажу, все будет в порядке». И мы похоронили ее рядом с мамой. Каждый целовал бабусю и плакал, и я поцеловала ей лоб и руку - без всякого страха, без отвращения перед смертью, а только с чувством глубочайшей печали и нежности к этому родному, самому родному мне существу на этой земле, которое тоже уходит и покидает меня. Я и сейчас плачу. Милый мой друг, ты понимаешь, что такое была для меня бабуся? Ах, как больно и сейчас. Бабуся была щедрое, здоровое, шелестящее листьями дерево жизни, с ветвями, полными птиц, омытое дождями, сверкающее на солнце - Неопалимая Купина, цветущая, плодоносящая - несмотря ни на что, как ни ломай ее, какие бури на нее ни насылай.
Ее нет уже, моей бабуси, - но она оставила мне память о своем веселом добром нраве, она осталась в моем сердце полной хозяйкой, - и даже в сердцах моих детей, не забывающих ее тепло. Да разве ее забудет кто-нибудь, кто знал ее? Разве забывается добро? Никогда не забывайте добро. Люди, пережившие войну, лагеря - немецкие и наши, тюрьмы - царские и наши, перевидавшие все ужасы, которые только ниспосылает наш двадцатый век, не забывают добрых, родных лиц своего детства, маленьких солнечных уголков, где душа отдыхает потихоньку всю жизнь потом, как бы ей ни приходилось страдать. И плохо, если совсем нет у человека этих уголков, где отдохнуть душе. Люди самые черствые и жестокие хранят, пряча от всех, в глубинах своих исковерканных душ, эти уголки воспоминаний детства, какой-нибудь маленький «солнечный лучик». А добро все-таки побеждает. Добро побеждает, хотя, увы, часто это происходит слишком поздно, и столько добрых, прекрасных людей, призванных украшать собой землю, - гибнет неоправданно, неосмысленно и неведомо - зачем.
Я хочу на этом кончить мои письма к тебе, мой дорогой друг. Спасибо тебе за твою настойчивость - мне одной было бы не под силу свезти с места этот воз. А сейчас, когда душа свалила с себя этот непосильный груз - мне так легко, как будто бы я долго лезла по скалам в гору, и, наконец, выбралась, и горы уже - подо мной; ровные хребты раскинулись кругом, блестят в долинах реки, и светит небо надо всем этим - ровно и спокойно. Спасибо тебе, мой друг! Но ты сделал и другое. Ты заставил меня снова пережить все, снова увидеть милых и дорогих мне людей, которых давно уже нет. Снова ты заставил меня биться и ломать себе голову над теми противоречивыми и трудными чувствами, которые я всегда испытывала к своему отцу, любя его, и страшась, и не понимая, и осуждая. Снова все это навалилось на меня со всех сторон - ия уже думала, что не хватит сил говорить со всеми этими тенями, со всеми этими призраками, вставшими вокруг тесным кругом. И так сладко было видеть их всех снова, и так ужасно больно просыпаться от этого сна, - так хотелось подольше слушать их голоса, а они вдруг умолкали и исчезали. Какие это были люди! Какие цельные, полнокровные характеры, сколько романтического идеализма унесли с собою в могилу эти ранние рыцари Революции - ее трубадуры, ее жертвы, ее ослепленные подвижники, ее мученики. А те, кто захотел встать над ней, кто желал ускорить ее ход и увидеть сегодня результаты будущего, кто добивался Добра средствами и методами зла, - чтобы быстрее, быстрее, быстрее крутилось колесо Времени и Прогресса, - достигли ли они этого? А миллионы бессмысленных жертв, а тысячи безвременно ушедших талантов, погашенных светильников разума, которым не вместиться ни в эти двадцать писем, ни в двадцать толстых книг - не лучше ли было бы им, живя на земле, служить людям, а не только лишь «смертию смерть поправ» оставить след в сердцах человечества? Суд истории строг. Он еще разберется - кто был герой во имя Добра, а кто - во имя тщеславия и суеты. Не мне судить. У меня нет такого права. У меня есть только лишь совесть. И совесть говорит мне, что если не видишь бревна в своем глазу, то не указывай на соринку в глазу другого. Все мы ответственны за все. Пусть судят те, кто вырастет позже, кто не знал тех лет и тех людей, которых мы знали. Пусть придут молодые, задорные, которым все эти годы будут - вроде царствования Иоанна Грозного - так же далеки, и так же непонятны, и так же странны и страшны. И вряд ли они назовут наше время «прогрессивным», и вряд ли они скажут, что оно было «на благо великой Руси». Вряд ли. Вот они-то и скажут, наконец, свое новое слово - новое, действенное, целенаправленное слово, - без брюзжания и нытья. И они сделают это, перевернув страницу истории своей страны с мучительным чувством боли, раскаяния, недоумения, и это чувство боли заставит их жить иначе. Только пусть не забывают тогда, что добро - вечно, что оно жило и накапливалась в душах даже там, где его и не предполагали, что оно - никогда не умирало и не исчезало. И все, что живет, дышит, бьется, светит, что цветет и плодоносит, - все это существует только добром и разумом и во имя добра и разума на всей нашей милой, измученной Земле.