Наталия Нарочницкая - Россия и русские в мировой истории
Мир лишь в XX веке окончательно стал взаимозависимой системой, что сделало возможным применять к нему долгосрочные стратегии. Государства с традиционными национальными интересами в XX веке уже не единственные вершители мировой политики, а, как? таковые, они испытывают все более сильное давление интернациональных идеологий. Сегодняшняя дискуссия о глобализации нуждается в осознании, что современные ее проявления — результат всего XX века, но сама идея коренится в отказе философии Просвещения от христианского толкования истории.
Обе всеобъемлющие общественные доктрины — либеральная и марксистская — не рассматривают нацию как субъект исторической деятельности. Для либералов — это гражданин мира, индивид, для марксистов — класс. Эти доктрины выдвинули в начале XX века и две параллельные картины мировой истории, исходящие из философии прогресса и построения «царства человеческого» на вечных и единственно верных универсальных стандартах. Они также содержали два разных извращения христианского понятия о ценности неповторимой человеческой личности и вселенского значения ее личного духовного опыта и идеи этического равенства перед Богом.
Первое понятие преобразовалось в западной (в начале XX в.), уже теплохладной, цивилизации в перенесение вселенской значимости каждой личности, основой которой является бессмертная душа, на земную физическую жизнь человека. С Реформации и Просвещения развивается идеология пацифизма, получившая импульс после Первой мировой войны от впечатления о миллионах погибших и ставшая почвой для провозглашения «отказа от войны» как концепции международных отношений. Эгалитаризм — основа всей идеологии Просвещения в либеральной доктрине — постепенно развивается в области ниспровержения уже не столько общественной, сколько духовной иерархии ценностей.
В коммунистической идеологии, наоборот, получил извращенное развитие рудимент христианской психики, воспитанной на жертвенности, на «нет больше той любви, как если кто душу положит за други своя», пафос робеспьеровского оправдания гибели части человечества за идею, причем гибели не добровольной, но предрешаемой избранными чуть ли не для доброй «непрогрессивной» половины мира. Абсолютизация эгалитаризма в жизни земной, а не вечной парадоксально разделила людей на исторические и антиисторические классы.
Эти две философские основы в сознании позволили применять к обществу политические доктрины, одинаково враждебные традиционным понятиям об Отечестве, нации и политике. Либеральная и коммунистическая теории отразились и в конкретных международных доктринах устройства мира: Программе из 14 пунктов американского президента Вудро Вильсона и большевистской доктрине классовой внешней политики, основанной на идеях и оценках купца Русской революции Гельфанда-Парвуса[293], канонизированной в хрестоматийных ленинских принципах внешней политики. Эти концепции предполагали разный язык, разных исполнителей, но, как это ни парадоксально, программировали некий общий результат, какие бы исторические условия ни сложились, какая бы версия ни победила;
Они вели мир к уменьшению роли национальных государств и постепенной эрозии их суверенитета, шаг за шагом отдавая наднациональным механизмам роль сначала морального, а затем и политического арбитра, и меняли традиционную внешнеполитическую идеологию и деятельность государств от первостепенной защиты собственных национальных интересов к достижению некой общемировой цели.
Впервые мессианские цели всемирного характера были объявлены официальной внешней политикой, адресатом которой становлись не правительства, а вненациональные идеологические группьк У марксистов — это теория о «пролетарском, интернационализме» под эгидой 3-го Интернационала, у идеологов западноевропейской» либерализма — цель внедрять во всем мире «демократию, свободу и права человека» исключительно в их либерально-западном толковании. Обе доктрины, хотя и декларировали принцип невмешательства, явно вступали с ним в непримиримое противоречие. Объявляя духовное пространство национального государства ареной борьбы всемирных идей, разных этических и нравственных традиций, эти теории изымают из суверенитета государства его право на защиту национальной самобытности — «нравственного могущества госуч дарства» (по Карамзину) и разлагают религиозно-духовные основы цивилизаций.
Любопытно в этой связи привести определение целей масонства масоном-теоретиком Ф. Клавелем: «Уничтожить между людьми различие ранга, верований, мнений, отечества…», которое разделяет и другой масонский авторитетный историк Н. Дешамп[294]. Таким образом, либерализм, так же как и марксизм, устраняет из истории Веру^ все великие духовные, культурные и национальные традиции человечества, а значит, нации, приводя к одномерному миру. Главч ным инструментом мондиалистской отратегии либерального толкач начале XX века становились англосаксонские страны, прежде всего США, где формируется идейный и финансовый центр с глобальным» устремлениями. Двигателем наднациональных планетарных идей марксистской версии планировалось революционное советское госу* дарство. Две самые потенциально мощные силы должны были быть поставлены на службу всемирным планам. Замыслу обоих космополитических проектов мироустройства противостояла Россия как историческое явление, подлежавшее уничтожению.
В 1917 году коммунистическая доктрина, спекулировавшая на извечном стремлении русских к справедливости, воплощению на земле равенства всех перед Богом, на практике осуществляла попытку разрушить до основания духовные опоры государства и цивилизации России. Главные конкретные идеологи и практики этой доктрины оставили немало трудов, из которых ясно, что руины многовекового единого государства, ценность которого отрицалась перед идеалом первой мондиалистской утопии — всемирной социалистической федерации (сегодняшняя утопия — это вхождение в так называемое мировое цивилизованное сообщество), и смятенный народ нужны были большевикам начала века в качестве «вязанки хвороста» для пожара мировой революции и для социального и идеологического экспериментирования.
Усилия советской историографии по понятным причинам были в значительной мере сконцентрированы на задаче доказать, что Россия накануне Первой мировой войны и революции была глубоко отсталой, находилась на грани экономического краха. Безусловно убедительным остается сегодня лишь тезис о кризисе общественного сознания, охватившем правящие круги и либеральную интеллигенцию. Непредвзятое сопоставление не только ранее недоступных, но хрестоматийных данных советской науки дает убедительную картину впечатляющего всестороннего подъема страны, чей мощный рывок в будущее могли остановить только революция и война. «Согласно поверхностной моде нашего времени, — писал У. Черчилль, — царский строй принято трактовать как слепую, прогнившую тиранию. Но разбор 30 месяцев войны с Германией и Австрией должен был исправить эти легковесные представления. Силу Российской империи мы можем измерить по ударам, которые она вытерпела, по бедствиям, которые она пережила, по неисчерпаемым силам, которые она развила, и по восстановлению сил, на которые она оказалась способна… Держа победу уже в руках, она пала на землю заживо… пожираемая червями»[295].
О русской интеллигенции, для которой уже 1905 год стал «вехой» переоценки, оплакавшей в 20-е годы «из глубины» своего покаяния разрушение православной империи, написано немало, в том числе ею самой[296], как и о «цитадели мировой революции», в которой распятая страна и ее смятенный народ были лишь материалом для социального и идеологического эксперимента. Уместно обратить внимание на некоторые аспекты политики США, то есть нарождавшегося англосаксонского мессианизма, к русской революции. Это отношение разительно отличалось от высказываний Черчилля. Еще ждут своего серьезного исследования без экзальтации некоторые пружины американской политической жизни, обеспечившие избрание Вудро Вильсона на пост президента США и сделавшие загадочную ли»…»
ность некоего полковника Хауза фактическим разработчиком все американской мировой стратегии.
Полковник Хауз, выходец из Техаса, являлся не по чину слишком влиятельной фигурой в администрации Вильсона, выполняя роли советника президента по вопросам национальной безопасности» при этом не занимая официально никаких постов, что отмечают воъ исследователи президентства В. Вильсона. Уже в 1914 году он, по собственному признанию, стал назначать американских пословУ заводить первые связи с европейскими правительствами в качества «личного друга президента». Его издатель Сеймур писал в предиелв» вии к мемуарам Хауза: «Трудно найти в истории другой пример дипломатии, которая была бы столь чуждой ее общепринятым ну» тям… Полковник Хауз, частное лицо, кладет карты на стол и согласовывает с послом иностранной державы, какие инструкции следуй» послать американскому послу и министру иностранных дел этой (страны». Хоуден, его доверенный, выражался еще яснее: «Во всем, чти происходило, инициатива принадлежала Хаузу… Государственник департамент США сошел на положение промежуточной инстанции для воплощения его идей и архива для хранения официальной корреспонденции. Более секретная дипломатическая переписка проходила непосредственно через маленькую квартиру на 35-й Ист-стрит. Послы воюющих стран обращались к нему, когда хотели повлиять на решения правительства или найти поддержку в паутине трансатлантической интриги»[297]. Хауз был одним из немногих людей, коя торым президент безгранично доверял и поручал самые ответственные задания, у кого Вильсон, не стесняясь, спрашивал совета и с кем делился самыми сокровенными внешнеполитическими замыслами». Хотя в США тогда действовал государственный секретарь, на деле все решения принимались Вильсоном и Хаузом вдвоем в беседах, глазу на глаз.