Рихард Крафт-Эбинг - Как подчинить мужа. Исповедь моей жизни
Казалось, Захер-Мазох был живо заинтересован моими словами и старался разглядеть меня сквозь густую вуаль, покрывавшую мое лицо.
Когда я замолчала, он сначала не сказал ничего, а потом медленно и осторожно, почти с робость произнес:
– Мне невозможно откровенно и искренно ответить вам, не зная, девушка вы или женщина.
Не задумавшись ни на секунду, я ответила ему, что замужем. Мне пришла в голову мысль, что лучше выдать себя за замужнюю женщину, так как я будто чувствовать себя более свободно с ним.
В необыкновенно чистых выражениях, что мен тотчас же очаровало, и дрожащим от убедительной искренности и глубокого, сдержанного чувства голе сом он сказал мне приблизительно следующее: в его воображении колебались два женских идеальных образа – один добрый, другой злой. Сначала он склонялся в сторону первого, в особенности, пока находится под личным влиянием своей матери, которая представляла в его глазах тип благородной и возвышенной женщины, но очень скоро убедился, что никогда не найдет подобной женщины. Современное воспитание, среда, общественные условия делали женщин лживыми и злыми; лучшая из них была лишь карикатурой того, чем она могла быть, если бы не насиловали ее нормального развития. Их нравственность и доброта были или расчетом или недостатком темперамента; в них-то было ни капли правды; самое грустное – это то, что они сами не сознавали своей лживости и умственного уродства. Ничто не было ему так противно, как искусственность и ложь. Злая женщина, наоборот, была, по крайней мере, искренна в своей грубости, эгоизме и дурных инстинктах. Найти сильную и благородную женщину было его самым горячим желанием; он тщетно искал ее и, утомленный постоянным разочарованием, обратился к другому идеалу. На свете достаточно глубоко испорченных женщин, и он предпочел погибнуть с красивым демоном, чем отупеть так называемой добродетельной женщиной. Жизнь имеет лишь ту ценность, которую мы ей приписываем. Лично он ценил гораздо больше час страстного опьянения, чем целую вечность пустого существования.
Таков был смысл сказанного. Речь его была, конечно, более пространная и глубокая. Это не были отдельные, случайные слова, напротив, и мысли, и выражения были настолько закончены и совершенны, что во мне осталось впечатление прослушанной лекции. Без остановок или заминок, без неуверенности и подыскивания подходящего слова, его речь была сильная, уверенная и ясная, как и его мысль.
Для меня это было ново и захватывающе. Когда он кончил, он повернул ко мне свое бледное, острое лицо, проникнутое, почти искаженное, страстью и ждал мост ответа. Что я могла сказать ему?
Все те вопросы, о которых он говорил, были мне чужды, как вообще была мне чужда вся реальная, внешняя жизнь. Мое нравственное чутье отказывалось верить правдивости его слов, и вместе с тем я чувствовала, что все это сказано искренне. Затем еще одно мне понравилось в нем: я не заметила в его тоне ничего докторального, ничего навязчивого; напротив, он был так скромен, почти робок, как будто хотел сказать: прости, если твои взгляды не соответствуют моим, и выслушай меня с добротой. Это привлекало, трогало и волновало меня, и отнимало у меня всю мою находчивость.
– Неужели я оскорбил вас? – спросил он, так как я продолжала молчать, и в его тоне слышалась искренняя боязнь.
– Нет, вы не оскорбили меня. Но то, что вы говорили, слишком ново для меня, чтобы я могла тотчас же ответить вам. Я не умею думать гак быстро…
Он снова устремил на меня свои темные, глубокие и горящие глаза, черты его лица еще более обострились, а губы дрожали.
Ваше письмо удивительным образом взволновало меня, и я не могу устоять против желания узнал ту, которая писала его… А теперь меня расстраивает мысль, что если мы сейчас расстанемся, то я уж больше не увижу вас… Неужели это так и будет?
– Я думаю, что да.
– Но если я скажу вам, что вы причините мне невыразимое страдание… что я чувствую себя как человек, борющийся с волнами, которые тотчас поглотят его, потому что единственная рука, которая может еще спасти его, не поможет ему… Неужели вы дадите ему погибнуть?
Что это значило? Было ли это объяснение в любви ни дурная шутка? Конечно, ни то, ни другое. Лицо, обращенное ко мне и освещенное резким светом газа, конечно, не принадлежало ни влюбленному, шутнику, это было, как он сам говорил, лицо человека, предвидящего смертельную опасность и с отчаянием ищущего спасения.
К счастью, я вовремя вспомнила и страстный тон его писем к г-же Фришауер, и ее рассказы о его сумасбродствах, что и помешало мне сделать какую-нибудь глупость. Я решительным и спокойным тоном объявила ему, что не может быть и речи о новой встрече между нами. Тогда он просил позволения писать мне, а также предлагал послать мне те из его книг, которые я еще не читала.
От этого я была не в силах отказаться: переписка с Захер-Мазохом, конечно, не могла быть лишенной интереса. А книги! Как я жаждала прочесть их!
Я согласилась, но с условием, что он обещает никогда и никоим образом не разузнавать, кто я; он обещал. Он сказал, что лучше всего мне сохранить имя Ванды Дунаевой для писем и просил завтра же послать на почту.
На этом мы расстались. Прощаясь, я протянула ему руку, которую он поцеловал почти с робостью.
Когда я вернулась к г-же Фришауер, то нашла ее расстроенной моим долгим разговором с Захер-Мазохом, который, впрочем, длился не более четверти часа. Она просила меня передать ей слово в слово все то, что он говорил о ней, и когда я сказала ей, что мы совсем не касались ее, она, по-видимому, оскорбилась. О чем же мы могли разговаривать столько времени?
– Мы говорили о литературе, – сказала я, подавая ей письма, и быстро направилась домой.
Меня больше всего поразило, что Захер-Мазох нисколько не был смущен бедностью моего туалета, так как я знала, что он ценил изящество и роскошь в женщине еще более, чем красоту. Я поняла это уже гораздо позже: он видел в этом маскарад, цель которого – помешать ему узнать меня, если случай столкнет его со мной. «Я тем более был в этом уверен, – говорил он мне впоследствии, – что ничто в твоем существе не соответствовало твоей одежде».
На следующий день моя мать принесла мне с почты письмо и целую связку журналов и книг. Я встретила ее восторженным криком: у меня было чтение на несколько недель! Письмо было довольно короткое. Он еще раз благодарил меня за свидание, советовал обратить внимание на некоторые из присланных рассказов и просил написать ему мое мнение о них.
Я пропустила целую неделю, прежде чем ответила. Затем между нами наступил непрерывный обмен писем и книг.
Мне кажется, что в моих письмах к нему я была откровеннее, чем могла быть девушка моих лет, знающая жизнь; но я не знала жизни, и даже гораздо позже я все-таки плохо научилась понимать людей.
Наступила весна. Г-жа Фришауер, которая уже не так часто посещала нас, рассказала мне, что. Захер-Мазох перестал посещать театры и, по словам Бертольда, делал длинные прогулки, прекрасно влиявшие на его здоровье, так как вечером он работал еще с большим усердием. Это вполне соответствовало тому, что Захер-Мазох писал мне о своей тогдашней жизни, а так как он уверял меня в своих письмах, что наша переписка заменяла ему все развлечения, я уже готова была вообразить, что имею на него некоторое влияние.
* * *За несколько дней до Пасхи я получила от Захер-Мазоха письмо, которое меня очень тронуло. Он писал, что читает мои письма с возрастающим интересом и пришел к убеждению, что во мне таится литературный талант. Если я намерена попробовать, то он с радостью предлагает свои услуги и будет руководить мною на первых порах; он советовал мне сделать описание какого-нибудь случая из виденного или пережитого, коротенькое описание в размере фельетона, и прислать ему; если это окажется удачным, он пристроит его в какой-нибудь журнал.
Я была преисполнена какой-то робкой радостью. Неужели это возможно?
Возможно не умереть в молодости от нищеты и одиночества, обеспечить старость моей матери, не испытывать пустоты жизни?..
Но радость моя была непродолжительна.
Надежда и энергия уступили место сомнению и тысяче различных соображений. Чтобы сделаться писательницей, мне не хватало образования, а также жизненного опыта и знания людей: чтобы я ни написала, мое невежество будет слишком явно. И снова меня охватывал страх жизни, который пугал меня больше, чем мысли о смерти.
Нет, мне ничего больше не оставалось, как сидеть себе смирно и спокойно ждать конца.
В продолжение целого дня я ломала себе таким образом голову, но, когда наступал вечер, я уже не читала, как прежде, а писала, сидя возле окна.
Через несколько дней я послала свою работу Захер-Мазоху, и он в тот же день дал мне знать, что она была удачна, что он уже отослал ее и что мне следовало, бы приняться за что-нибудь более значительное. Я принялась писать, но еще до окончания моей второй работы я получила от него письмо, содержавшее 10 флоринов, расписку для подписи из одной венской газеты и мой напечатанный фельетон.