А Федоров - Иннокентий Анненский - лирик и драматург
Не дают плестись клячонке,
А другая - в поводу
Жадным взором проводила.
Обернувшись, экипаж
И в тумане затрусила,
Чтоб исчезнуть, как мираж.
И щемящей укоризне
Уступило забытье:
"Это - праздник для нее,
Это - утро, утро жизни"
("Картинка")
Знойным июльским днем глаза поэта останавливаются на фигурах спящих землекопов, улегшихся после изнурительной работы тут же в поле:
Не страшно ль иногда становится на свете?
Не хочется ль бежать, укрыться поскорей?
Подумай: на руках у матерей
Все это были розовые дети.
("Июль, 2")
Анненский - большой мастер пейзажа, пейзажа характерно русского. Иногда он отдается прелести созерцания, создает яркие, порою даже умиротворенно-живописные образы ("Ветер", "Ноябрь" в "Тихих песнях", немногое другое). Но пейзаж и вообще картина окружающего мира насыщаются обостренным трагическим смыслом, когда появляются люди, как в процитированных стихах или в стихотворении "Опять в дороге" ("Луну сегодня выси..."): зимняя лунная ночь в северном лесу казалась путешественнику фантастически страшной, но встреча с "дурашным" парнишкой, бродяжничающим в морозы, возвращает "я" поэта к реальности, заставляет устыдиться своих страхов, создает как бы выход из одиночества:
Куда ушла усталость,
И робость, и тоска...
Была ли это жалость
К судьбишке дурака,
Как знать?.. Луна высоко
Взошла - так хороша.
Была не одинока
Теперь моя душа...
Жалость у Анненского не абстрактна. Это жалость к обездоленным, к простому люду. Мотив жалости сливается с важнейшим для поэта мотивом совести и шире - с темой социального неблагополучия, социальной несправедливости. То, чего не замечали современники поэта, стало отчетливо заметным с рубежей более позднего времени.
Для тех, кто писал об Анненском при его жизни или вскоре после смерти, поэзия его - как бы высоко она ни ставилась критиками - находилась "вне политики", "вне злобы дня". А между тем Анненский отнюдь не сторонился ни "политики", ни "злобы дня". Тому свидетельство - стихотворение "Петербург". В нем совершенно прямо сказано об исторической обреченности русской монархии, осуждено и прошлое ее и настоящее, воплощенное в образе императорской столицы и знаменитого памятника ее основателю:
А что было у нас на земле,
Чем вознесся орел наш двуглавый,
В темных лаврах гигант на скале,
Завтра станет ребячьей забавой.
Уж на что был он грозен и смел,
Да скакун его бешеный выдал,
Царь змеи раздавить не сумел,
И прижатая стала наш идол.
Следует добавить, что черновой автограф содержит зачеркнутый вариант "наш хищник двуглавый" {ЦГАЛИ. Ф. 6, оп. 1, ед. хр. 21. Л. 81.} (вместо "орел наш"), который устранен был, очевидно, как цензурно неудобный.
Высокого гражданского пафоса полно и другое стихотворение, обнародованное уже только в книге "Посмертные стихи" (1923). Это - "Старые эстонки", отклик поэта на события 1905-1906 годов в Эстонии, где, как и в других районах империи, революционные выступления были подавлены с большой жестокостью. Стихотворение говорит о том, как тяжело пережил Анненский наступление реакции после крушения первой русской революции и последовавшие кровавые репрессии. В ночном кошмаре поэту являются матери казненных, он пытается убедить их в своей непричастности к гибели их сыновей, а старые женщины выносят ему приговор:
Затрясли головами эстонки.
"Ты жалел их... На что ж твоя жалость,
Если пальцы руки твоей тонки,
И ни разу она не сжималась?
Спите крепко, палач с палачихой!
Улыбайтесь друг другу любовней!
Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,
В целом мире тебя нет виновней!
Добродетель... Твою добродетель
Мы ослепли вязавши, а вяжем...
Погоди - вот накопится петель,
Так словечко придумаем, скажем..."
"Вероятно, в границах первого десятилетия XX века в русской поэзии наиболее сильными стихами "гражданственного" плана являются "Старые эстонки" и "Петербург" Анненского. У того же Блока 900-х годов стихов такой лирической силы, при одновременной ясной гражданственности, конечно, нет" {Громов П. Ал. Блок, его предшественники и современники. М.; Л., 1966. С. 230.}.
Гражданственность у Анненского неразрывно связана с идеей совести. Творчество Достоевского, своего любимейшего писателя, Аннеиский назвал именно поэзией совести {См.: "Он был поэтом нашей совести" // Анненский И. Книги отражений. С. 239.}. Так он имел право назвать и свое творчество. Совесть и у Достоевского и у Анненского - это острое осознание причастности к судьбам пусть даже совсем чужих, далеких, незнакомых людей. И творчество Анненского - не только лирика - пронизано тревогой за человека, за все живое, за все сущее. Жестокости, несправедливости, уродства было в изобилии вокруг поэта - ив житейском окружении, и в политической жизни страны. И как личную боль он ощущал несчастия, злоключения, а то и просто тяготы, выпадавшие на долю других. Отсюда его пристальное внимание к простым людям, ярко запечатленное в процитированных стихах.
События русско-японской войны сильно волновали Анненского, как это видно по его письму из Ялты от 16 сентября 1904 года к E. M. Мухиной {ЦГАЛИ. Ф. 6, оп. 2, ед. хр. 5. Цитату из него см. в кн.: Федоров А. Иннокентий Анненский. Личность и творчество. Л., 1984. С. 29.}, но в своей поэзии он к ним не обращался, однако их дальним отзвуком стало стихотворение "Гармонные вздохи" - печальный полусвязный монолог подвыпившего горемыки, инвалида той войны, стерегущего осенней ночью фруктовый сад и вспоминающего прошлое. Поэт, в чьих стихах недалекий критик-современник усмотрел "эстетическую маниакальность" {Бурнакин А. Литературные записки. Эстетическое донкихотство // "Новое время". 1910, Э 12398.}, человек, которого близкие к нему мемуаристы считали "кабинетным ученым", сумел воссоздать песню, которой засыпающая от усталости крестьянка баюкает ребенка ("Без конца и без начала"), и как живую показать фигуру продавца воздушных шаров, зазывающего покупателей шутками и прибаутками ("Шарики детские"). Очень верно сказал об Анненском Юрий Нагибин: "...он обладал ухом, чутким к разговорной уличной речи, он слышал бытовой говор, знал повадку простых людей; этот изысканный человек отлично ориентировался в шумах повседневности" {Нагибин Ю. Анненский//"Смена". 1986, Э 7. С. 27.}.
Еще одно подтверждение тому - стихотворение "Нервы. Пластинка для граммофона" - сценка, разыгрывающаяся в глухом безвременье реакции, диалог раздраженных и чем-то страшно напуганных супругов-дачников, перебиваемый криками продавцов-разносчиков, репликами кухарки. О том, насколько это было ново, смело, непривычно, говорит реакция, какую стихотворение вызвало у анонимного рецензента петербургских "Биржевых ведомостей". Перед тем как процитировать из него несколько строк, он сказал о "тривиальном безвкусии поэта", а после цитаты прибавил, что "можно было бы привести бесконечное число цитат, свидетельствующих все о том же - о недостатке вкуса и о прозаичности поэта" {"Биржевые ведомости". 1910. Утренний выпуск, Э11809, 11 июля.}.
Как новатор, вводивший в лирику черты будничной разговорности, даже просторечия, Анненский не был одинок среди своих современников-поэтов: у Блока, у Андрея Белого, у Сологуба, иногда и у Брюсова можно встретить подобные же черты, разве что выраженные менее ярко; привлекали этих поэтов и образы простых людей. Более же резкое отличие Анненского от них - в другом: в характере соотношения внутреннего мира поэта, его "я", с миром внешним. В творчестве Бальмонта и Вяч. Иванова, ранней (вплоть до начала 1900-х годов) поэзии Брюсова, Блока, Сологуба внутренний мир творца выступает как самодовлеющий, подчиняя себе, окрашивая собою, даже подменяя собою то, что лежит вне его. Тем самым не возникает коллизии между внутренним миром и внешним, который построен самим поэтом как неким демиургом. Отсюда самоутверждение, мажорно проходящее через всю лирику Бальмонта, величаво-архаическая торжественность тона в поэзии Вяч. Иванова, сдержанная приподнятость в книгах Брюсова 1890 - начала 1900-х годов, самоуглубленность и сосредоточенность у Сологуба. Сложнее - в лирике Блока: мистическая тревожность, присущая его внутреннему миру, созвучна образам "Стихов о Прекрасной Даме", с которыми они сливаются в гармоничное единство, но уже в следующих книгах трагическая действительность города и далеких просторов России вступает в напряженное взаимодействие с лирическим "я", приобретая особую весомость. И еще: в поэзии Блока очень рано появляется мотив двойника, двойничества, проходящий через все его книги {См. об этом в кн.: Максимов Д. Поэзия и проза Ал. Блока. Л., 1981 (2-е изд.) - глава "Об одном стихотворении (Двойник)"}.
Иначе - у Анненского. Вспомним, правда, что в числе стихотворений, открывающих "Тихие песни" и предположительно относящихся к ранним, есть два - "Двойник" и "Который?" (они помещены рядом), отражающие мучительную раздвоенность сознания.