Журнал Русская жизнь - Русский бог (декабрь 2007)
Как почти все в «Даре», слова эти звучали, так сказать, в присутствии Ходасевича. Именно его Набоков назвал «литературным потомком Пушкина по тютчевской линии», именно к нему, непререкаемому мэтру пушкинистики (выведенному в образе поэта Кончеева), приходит с неоконченной второй частью «Дара» Федор Годунов-Чердынцев, - приходит, чтобы прочитать свое окончание пушкинской «Русалки».
Ехидная акварель Юлии Оболенской, рисующая двух собеседников - Ходасевича и Пушкина - в замерзающей Москве, отражала общеизвестный в 1920 году интерес критика к поэту, но намеренно снижала этот интерес до некоей «дружеской ноги». Между тем Ходасевич готовился уже произнести свои знаменитые слова в публицистическом выступлении на Пушкинском вечере в петроградском Доме литераторов 14 февраля 1921 года: «Это мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке».
Будто предсказывая, что случится через пятнадцать лет в эмигрантском Париже, Ходасевич призывал сохранить имя Пушкина: «В истории русской литературы уже был момент, когда Писарев „упразднил“ Пушкина, объявив его лишним и ничтожным. (…) Писаревское отношение к Пушкину было неумно и бесвкусно. Однако ж, оно подсказывалось идеями, которые тогда носились в воздухе (…), Писарев выражал взгляд известной части русского общества».
И дальше - с поразительным пророчеством: «Те, на кого опирался Писарев, были людьми небольшого ума и убогого эстетического развития, - но никак не возможно сказать, что это были дурные люди, хулиганы и мракобесы. В исконном расколе русского общества стояли они как раз на той стороне, на которой стояла его лучшая, а не худшая часть».
Собственно говоря, это представление о русской общественности ляжет в основу четвертой главы набоковского «Дара» - главы о Чернышевском, где сатирическому осмеянию подвергнутся идейные предшественники отца - Владимира Дмитриевича Набокова, да и сам отец. И здесь Набоков найдет себе единственного единомышленника - Ходасевича-Кончеева, - кто также противопоставит традициям русской общественности всегда непонимаемого Пушкина.
«Это было, - продолжал Ходасевич свою речь 1921 года, - первое затмение пушкинского солнца. Мне кажется, что недалеко второе. Оно выразится не в такой грубой форме. Пушкин не будет ни осмеян, ни оскорблен. Но - предстоит охлаждение к нему».
Второе затмение Ходасевич связывал с культурным и историческим разрывом эпох, с окопами Первой мировой и наступлением нового языка, когда не только некому будет учиться у «московских просвирен» (как завещал Пушкин), но и самих московских просвирен уже не останется. На встречу с третьим забвением Ходасевич отправился в изгнание.
Как пушкинист Ходасевич сформировался на стыке двух тенденций: академической школы, ставившей во главу исследования факты, и творческой интерпретации, философского толкования. Каждая из тенденций, взятая по отдельности, его не удовлетворяла: академическая - сухостью и позитивизмом, интерпретаторская - вольностью обращения с фактами и пренебрежением к доказательной стороне. Ирина Сурат, чьей небольшой, но бесценной книжкой «Пушкинист Владислав Ходасевич» я все время пользуюсь, пишет: «Отталкиваясь в разное время с разной силой от обеих (…) крайностей, он пытался в своей работе соединить профессиональную фактологическую основу с установкой на смысл (…) В итоге сильное идейное влияние Мережковского и Гершензона оказалось уравновешено у него столь же сильным примером Б. Л. Модзалевского, которого он ценил более всех других представителей академической школы».
Вскоре после эмиграции у Ходасевича возник замысел новой книги о Пушкине, биографического плана, где жизнь поэта объясняла бы его творчество, а творчество высвечивало бы жизненные коллизии. Ибо Ходасевич был уверен, что «едва ли не каждый исследователь, желавший уяснить себе творчество Пушкина, в конце концов фатально становился, хотя бы отчасти, - его биографом».
Книга, задуманная и даже заказанная эмигрантскими издательствами, продвигалась медленно. Ходасевич жаловался на нехватку материалов, недоступность архивов и специальных изданий. То, что это отговорки, вероятно, понимал он сам: в 1931 году нехватка материалов не помешала ему написать книжку о Державине - легкую, вдохновенную, стремительную. С Пушкиным было сложнее, Пушкин был для Ходасевича куда значительнее. Эмигрантская среда поминутно оскорбляла своим прагматизмом, своей бедностью, своей духовной чуждостью. Все те громкие имена изгнанников, за которыми встают для нас сейчас титаны и гиганты, воспринимались Ходасевичем чуть ли не с противоположным знаком: «Вот от каких людей мы зависим». В затяжной депрессии он лежал, отвернувшись «носом к стенке»: «Здесь не могу, не могу, не могу жить и писать, там не могу, не могу, не могу жить и писать».
Он приходил к пониманию, что его книга, по сути, никому не нужна, что в Россию она не попадет, что финансового, отчаянного, положения она не поправит. Тогда зачем ее писать?
Однако он пересилил себя. Неполный, нерадостный, вымученный томик «О Пушкине» вышел в 1937 году в издательстве «Петрополис», к которому имел отношение адресат публикуемого здесь ходасевичевского письма - Григорий Леонидович Лозинский.
Уже известный читателям «Русской жизни» Григорий Лозинский, филолог, переводчик, профессор старофранцузского языка в Сорбонне, многолетний редактор газеты (позднее - журнала) «Звено», он был знатоком и тонким экспертом во многих гуманитарных областях. Как и его старший брат Михаил, Григорий Леонидович закончил юридический, а следом - филологический факультет Петербургского университета и, подобно старшему брату, увлекся переводами. В России он успел в издательстве «Всемирная литература» выпустить перевод романа «Переписка Фрадика Мендеша» (1923) португальского писателя Эса де Кайроша, стал сооснователем (вместе с Яковом Блохом) издательства «Петрополис», перенесшего свою деятельность в эмиграцию, Товарищем председателя парижского Общества друзей русской книги и редактором «Временника» этого общества - четырех изящнейших томов со множеством иллюстраций на изысканной костяной бумаге.
Перу Лозинского принадлежат и «Программы по русскому языку для внешкольного обучения», и «История русской литературы от ее истоков до наших дней», выпущенная по-французски в соавторстве с Модестом Гофманом и Константином Мочульским.
«Пушкин входил в его кровь», - говорил Набоков о своем герое. У Григория Лозинского Пушкин всегда был в крови. Он писал о следах «Евгения Онегина» в «Мертвых душах», о Пушкине в мировой литературе, о пушкинском взгляде на авторское право, комментировал юбилейное издание «Евгения Онегина».
Не случайно в 1935 году Григория Лозинского без колебаний выбрали письмоводителем (официально - генеральным секретарем) Пушкинского юбилейного комитета.
Чествовать Пушкина русская эмиграция готовилась давно. С середины 20-х годов во многих странах русского рассеяния культурные беженцы отмечали День русской культуры, который всегда приурочивался ко дню пушкинского рождения. Как справедливо указывает историк зарубежной пушкинианы Михаил Филин, «идея проведения такого праздника зародилась и была реализована демократическими кругами эмиграции. Помимо общекультурных, организаторы Дней преследовали и иные цели. Не случайно „правый“ лагерь вскорости постановил праздновать - в качестве некоего ответа на вызов - День русской славы, приходящийся на день памяти Святого князя Владимира, крестителя Руси».
М. Филин не раскрывает, что же это за «иные» цели и в чем же заключался «вызов». А цели были, с точки зрения «истинно русских людей», - «еврейские», перетягивание Пушкина на «их» сторону. И все современники, упоминаемые в письме Ходасевича, были, с точки зрения определенных кругов, «несомненно куплены жидами», все это были деятели из «проеврейской» и втайне «просоветской» газеты «Последние новости», с которыми националистическое крыло эмиграции не желало иметь никакого дела.
Эти- то две стороны -дилетантизм и призрак «еврейского заговора» - и высмеивает в своей сатире Ходасевич, язвительно возводя пушкинские, ганнибаловские, корни к иудаизму, распространенному на черной родине Абрама Петровича.
Как вспоминал серый кардинал Комитета, меценат и устроитель грандиозной Пушкинской выставки в парижском Зале Плейель Сергей Лифарь: «Пушкин чествовался в 1937 году, т. е. в год его смерти, во всех пяти частях света: в Европе в 24 государствах и в 170 городах, в Австралии в 4 городах, в Азии в 8 государствах и 14 городах, в Америке в 6 государствах и 28 городах, в Африке в 3 государствах и в 5 городах, а всего в 42 государствах и в 231 городе».
В результате всеэмигрантское празднование юбилея достигло той степени пошлости и умиления, что не сравнить парижские торжества с параллельными московскими было уже невозможно. И там, и здесь национальный культ перерастал в пародию на самого себя и становился угрожающим. Недаром наиболее чувствительные люди бежали от этих самодовольных фанфар: Бунин в юбилейный день просто сказался больным и не явился в президиум. Не видели в зале Плейель и Ходасевича и как раз ему приписывали продолжение пушкинской эпиграммы: