Борис Романов - Путешествие с Даниилом Андреевым. Книга о поэте-вестнике
Кветунь, встававшая над берегом старицы Десенки высокой волнистой грядой, место удивительное. В позапрошлом году я был в Кветуни. До нее от Трубчевска километров десять. В автобусе мы подъехали к порушенному монастырю. Его очертания лишь угадывались в руинах давнего запустения. Это был Спасо — Чолнский мужской монастырь, куда некогда приплыла на челне икона Пресвятой Богородицы. Челн с иконой чудесно плыл против течения и здесь остановился, ткнувшись в густые лозняки. Видевший это пастух взял икону, принес домой, поставил в божницу. Но утром икона исчезла. Он нашел ее на пеньке на том же берегу и поспешил рассказать о том деревенскому батюшке. На этот раз с крестным ходом отнесли икону в храм. Следующим утром иконы в храме не оказалось, ее обнаружили на том же пне. Обо всем узнал трубчевский князь, слегший в ту пору в опасной хворости. Икону доставили ему, и, помолившись перед ней, князь исцелился. Против памятного пня поставили часовню, потом деревянную церковь, а там и каменную. Так возник Спасо — Чолнский монастырь, основателем которого считается князь Алексей Никитич Трубецкой, умерший в 1683 году и покоящийся в родовой усыпальнице. Но есть сведения, что чолнская икона явилась куда раньше, тогда же, когда и свенская. А это 1288 год. Тогда еще, возможно, основался в Кветуни монастырь, начавшийся с земляной пустыньки.
Ни следа от тех древностей. И от пятиглавого собора Рождества Христова, в нашем еще веке возвышавшегося, — ни камушка. А собором, видным далеко снизу, с Десны, любовались — «нарышкинское барокко». И от кирпичных монастырских стен с башнями и бойницами не осталось почти ничего.
Не беден был монастырь, владевший деревнями, всяческими угодьями, полями, лугами, занимавшийся даже винокурением. Это в его саду вырастили дули, получившие золотую медаль на парижской выставке. Теперь в монастыре приют умалишенных — психодиспансер или больница, не помню. Ощущение тоски и неуюта усиливала погода начала ноября — выпавший снежок таял в грязных разводах. И несколько потерянно одиноких фигур качнувшихся в нашу сторону больных на убогом подворье с уцелевшей трапезной. Мы прошли через монастырь и, растянувшись вдоль раскисшей, отороченной снежной прерывистой белизной колеи, двинулись туда, где перед нами открылись могучие, поросшие травой холмы — курганы. Вел нас знаток — археолог, раскопавший в окрестностях чуть не две сотни курганов, старый музейщик, бывший режиссер гремевшего в Трубчевске до войны народного театра — восьмидесятипятилетний Василий Андреевич Падин. Споря с Всеволодом Левенком, исследовавшим кветунский могильник еще до войны и утверждавшим, что «Трубчевск возник там, где… стоит и ныне», Падин упорно доказывал, что вначале городище было в Кветуни, на неприступном крутом меловом мысу над Десной. Да и тысячелетний возраст Трубчевска официально утверждался падинскими стараниями.
Высокая, старчески костистая, но еще уверенная фигура Падина двигалась впереди. Он рассказывал о языческих курганах, показывая на все шире разворачивавшиеся дали. Рядом курганное поле. Там — Жаденова гора, там — Литовские могилы, а там — курганы урочища Гай. Шеломы до горизонта.
Когда мы взошли на высокий, перекрещенный чуть заметными в пего — фиолетовой осенней траве тропками огромный холм, перед нами открылись удивительные шири, напомнившие те, увиденные с Соборной горы. Среди взметнувшихся курганов открывалась бесконечная лесная страна, с блеском поодаль изгибающейся Десны, с ее излуками и старицами, с теми чащами — немеречами, в которых, наверное, и блуждал Даниил Андреев. Только взглянув в дали с этого вершинья, я уверился, что стихотворение «Весной с холма» говорит о взгляде именно отсюда —
С тысячелетних круч, где даль желтела нивамиДа темною парчой душмяной конопли…
Со здешних круч он видел, как «проходят облака над скифскими разливами», и восклицал: «О, высота высот! О, глубина глубин!»
И в «Русских октавах» говорится об этих же местах. Поэт то забирается на округлые, поросшие негустой травой шеломы переходящих друг в друга, насыпанных над языческими могилами курганов, то уходит взглядом вниз, в блещущие за некруто поворачивающей в зарослях Десной таинственные излучины:
Здесь на полянах — только аисты,И только цаплями изученГустой камыш речных излучинУ ветхого монастыря;Там, на откосы поднимаясь, тыНе обоймешь страну очами,С ее бескрайними лесами,Чей дух господствует, творя.
Мало над кем нынче господствует дух лесов и вольных просторов, но попадаются еще чудаки — лесовики, да и все мы инстинктивно тянемся не то что к лесу, а и к любому дереву, чувствуя себя рядом с ним уверенней и веселее. И влечет нас всякое взгорье — взойти, постоять на юру под вольными ветрами, глянуть в даль, потому что после этого взгляда, после вдохнувшегося простора живется бодрее.
Что Даниил Андреев увидел в этом просторе?
«Открылась широкая пойма большой реки, овеянная духом какого‑то особенного раздолья, влекущего и таинственного, где плоты медленно плывут вдоль меловых круч, увенчанных ветряными мельницами, белыми церквами и старыми кладбищами. За ними — волнообразные поля, где ветер плещется над золотой рожью, а древние курганы, поросшие полынью и серой лебедой, хранят заветы старинной воли, как богатырские надгробья. С этих курганов видны за речною поймой необозримые леса, синие как даль океана, и по этим лесам струятся маленькие, безвестные хрустально чистые реки и дремлют озера, куда с давних пор прилетают лебеди…»
Что из увиденного им встретится в нашем плаванье?
У Даниила Андреева взгляд всегда вырывается из земного окоема дальше, в трансфизические выси, он знает, что в чудом уцелевших лесах
Есть гул бездонный океана,Размах вселенской мощи есть,Есть дремлющий, как в недрах Азии,Еще для мира не рожденный,Миф, человечеству сужденный, —Грядущего благая весть.
Но сегодня мы проплыли внизу, под крутобокими холмами, видя из‑под тента, сквозь матово висящий дождь, лишь их размытый, высоко проплывающий волнистый очерк. Не знаю, видна ли с кветуньских вершин старица, в которую мы заплыли — тихая, затянутая по берегам кувшинками. Вдоль берега, по удолу протянулся порядок домов — вот и вся деревенька, все Удолье. Рядом с узкими дощатыми мостками и лодками, куда мы пристали, темнелось несколько притопленных челнов, выдолбленных из сосны. Я вырос на большой реке, на Белой, а никогда раньше таких не видел. От них пахнуло древлянской Русью: вспомнилась рериховская картина, на ней гонец в косматой шкуре, взмахивая веслом, плывет как раз в таком челне. В таком челне приплыла сюда чудотворная икона.
А здесь был Даниил Андреев? Похоже, был и видел, кто на этих челнах плавал:
Из‑за мыса мелового, по излучинеОгибая отражающийся холм,С зеленеющими ветками в уключинеПоказался приближающийся челн.И стремительно, и плавно, и таинственноЧуть серел он в надвигающейся тьме,И веслом не пошевеливал единственнымСам хозяин на изогнутой корме…
Удолье в 1647 году вместе с Кветунью и еще пятью деревнями, в которых и было‑то лишь 32 крестьянских двора да 8 пустых бобыльих, по царской грамоте стало монастырской вотчиной. Помнит ли свое свято — чолнское прошлое Удолье?
Переждать разошедшийся, хлеставший дождь мы зашли в избу к Сашиному знакомому — Ивану Егоровичу. Половину небольшого двора занимала телега, рядом с крыльцом замокала большая кадка. Не помню уже, о чем мы беседовали, больше говорил с хозяевами Саша, поминавший каких‑то общих знакомых. Егорычу было за шестьдесят, всю жизнь он работал, по его словам, скотником, овчаром…
Сидели в избе недолго, дождь стих, мы засобирались. Егорыч вышел проводить нас на берег, и тут к нам подошла любопытствующая соседка, пожилая гунявая баба, глядящая как‑то искоса и ни с того ни с сего темным заплетающимся языком заговорившая о чудном житии Василия Блаженного. Мы заводили моторы, а она все стояла и бубнила, приветливо махая нам вслед рукой. А на блестевшей лужами и мокрой травой улочке появились любопытные девчонки, и перед ними паренек, неизвестно откуда выехавший на улицу на гнедой лошади, уверенно проскакал вскидистой рысью. Деревенька жила своей и понятной и непонятной жизнью, на которую мы лишь мельком глянули. Только молчаливый Лазарев выхватил в ней свои кадры, увозя и этот живописный, мерцающий в дожде двор Егорыча, с телегой и с переполняющейся водой кадкой, и черные челны, и плававших безмятежно уток, и невозмутимых белоснежных гусей на бережку, и выскочившего из‑за серебристо — зеленых ветел важного мальчишку — всадника.